Юкио Мисима - Запретные цвета
Его многочисленные произведения ошеломили наши сердца, словно внезапным ливнем: сначала они покорили искренностью пера, но затем ввергли нас в полное смятение. Господин Хиноки утверждает, что если бы он не обладал даром все подвергать сомнению, то произведения его были бы мертворожденными, — стоило бы тогда выставлять этих мертвецов на обозрение публики? Сюнсукэ Хиноки изображает красоту со знаком «минус» как явление, обладающее качествами непредсказуемости, нестабильности, злополучия, несчастия, аморальности и мятежности. Безусловно, если определенная историческая эпоха становится фоном повествования, то нельзя игнорировать период декаданса, как нельзя умолчать о разочаровании и апатии, рассказывая любовную историю. Только сильное чувство одиночества, свирепствующее в человеческом сердце, подобно эпидемии в тропическом мегаполисе, обретает под его пером здоровое и яркое воплощение. И кажется, что ревность, страстность, вражда, ненависть нисколько не заботят писателя. Тем не менее он умудряется сказать о сокровенных ценностях жизни значительно больше, когда кровь едва теплится в жилах, чем когда полыхают страсти.
Холодность обостряет все органы чувств, вызывая более сильный телесный трепет; безнравственность порождает жестоких поборников нравственности, бездушие провоцирует человека на героический бунт. Каким же мастерски отточенным должен быть стиль писателя, чтобы связывать парадоксальные явления! Это стиль рококо, стиль старых песен хэйанской эпохи, стиль правдивого искусного слова, стиль пышного одеяния ради самой одежды, а не карнавальных масок. Он диаметрально противоположен стилю наготы. Этот стиль можно сравнить с красивыми складками на одежде богини Нике[1] или на скульптуре богини Фортуны, стоящей на фронтоне Парфенона. Эти ниспадающие, парящие складки на одеянии не просто облегают фигуру согласно ее движению, а как бы сами по себе трепещут и воспаряют в небо…
Сюнсукэ криво ухмылялся, пока читал все это. Он раздраженно пробормотал: «Все не то, не то! Мимо цели! Цветистый панегирик, годный для некролога! И это после двадцати лет знакомства написать такую ахинею!»
Он устремил взгляд в широкое окно вагона второго класса. Вдали синело море. Рыбацкая лодка, расправив парус, уходила в открытый океан. Белая парусина — слабый ветер еле раздувал ее — прильнула к мачте и лениво ласкалась к ней. Вспышка яркого света вырвалась из-под основания мачты. Тотчас электричка врезалась в пронизанный розоватым утренним солнцем сосновый бор, а затем нырнула в темный туннель.
«А что если это зеркальце, — предположил Сюнсукэ. — Видимо, на борту той лодки прихорашивалась рыбачка. У нее руки загорелые и сильные, как у мужчины. Вероятно, она посылала сигналы пассажирам всех проходящих поездов, выдавая свои женские секретики».
В поэтическом воображении Сюнсукэ нарисовалось лицо той женщины-рыбачки. Вдруг в нем стали проявляться черты Ясуко. Стареющий писатель вздрогнул от наваждения.
«Кажется, что ревность, страстность, вражда, ненависть нисколько не заботят писателя».
Вранье! Вранье! Вранье!
Одно дело, когда художник подделывает реальность, и совершенно другое дело, когда обманывает обыкновенный бюргер. Ведь писатель, художник привирает, чтобы выявить всю полноту правды, а обыватель — чтобы скрыть ее от других.
Сюнсукэ уклонялся от простодушных признаний, считал их ниже своего достоинства, и эта скрытность стала одной из причин для нападок на его недомыслие со стороны тех, кто упивался идеей единства искусства и социологии. Он плевать хотел на их худосочный позитивизм, навязываемый его произведениям, в которых они не видели и проблеска на какое-то светлое будущее — заманчивое, как кордебалет танцовщиц, задирающих юбки и сверкающих ляжками. По сути говоря, все же имелся какой-то изъян в размышлениях Сюнсукэ о жизни и искусстве, что необходимо влекло за собой его интеллектуальное бесплодие.
То, что мы называем мыслью, рождается не до свершившегося события, а после него. Ведь акт, поступок, поведение или действие есть результат случайности и импульсивности, а потому всему требуется оправдание. Тогда на авансцене появляется фигура адвоката: случайности придается закономерность, импульсивность наделяется волей — вот поступок и обретает смысл и логику. Мысль не может заживить раны слепому, который столкнулся с фонарным столбом, но в ее силах свалить всю вину на столб, а не на слепоту самого бедняги. Все действия превращаются в теорию постфактум, только впоследствии складывается целая система. Внутри нее субъект становится уже не более чем вероятной фигурой для совершения этих действий. Вот он занят мыслью, шагает по улице и роняет клочки бумаги. Мысли захватывают его все больше, а клочки бумаги летят вдоль дороги. Он, владелец своих мыслей, одержим их силой, которая стремится распространить их через все ограничения, и незаметно превращается в заложника.
Сюнсукэ отличал мысль от глупости. А потому судил свою глупость без поблажек. Ее призрак не проникал в произведения Сюнсукэ, но зато по ночам он не давал ему покоя. За его плечами — три неудачные женитьбы, кое-что из этого опыта все же проскользнуло в его романы. В годы молодости этот бывалый парень Сюнсукэ прошел через ряд поражений, совершил цепочку досадных просчетов и проступков.
Стало быть, он не испытал ненависти? Как же! Не вкусил ревности? Это неправда!
Вопреки ненависти, вопреки ревности, наполнявшим жизнь Сюнсукэ, его произведения сохраняли ясность и смирение. После третьей неудачной женитьбы, после бурлеска десятка беспорядочных любовных приключений этот стареющий литератор, измученный тяжелыми разрывами, до отвращения пресытившийся женщинами, никогда не украшал свои романы цветами ненависти, поднимался в них и до смирения, и до высокомерия.
Героини, обитавшие на страницах его многочисленных романов, казались читателям — и мужчинам, и женщинам — слишком чистыми созданиями. Один любопытный критик, занимавшийся сравнительным литературоведением, поместил его героинь в один ряд с эфемерными героинями Эдгара Аллана По — Лигейей, Береникой, Мореллой и маркизой Афродитой. Все эти женщины были созданы не из человеческой плоти, а как будто из мрамора. Их влюбленность быстро улетучивалась, как случайные пятнышки вечернего света на изваяниях. Сюнсукэ остерегался наделять своих героинь глубокими чувствами.
Другой критик, кивая на Сюнсукэ, не без насмешки называл его вечный феминизм совершенно очаровательным.
Первая его жена оказалась воровкой. За два года их супружеской жизни она умудрилась украсть и перепродать зимнее пальто, три пары туфель, отрез ткани на два весенних костюма и цейссовскую фотокамеру — просто от скуки. Когда она сбежала из дому, то унесла с собой драгоценности, заранее вшитые в пояс и воротничок нижнего кимоно. Сюнсукэ не обеднел даже после этой кражи.