Владислав Дорофеев - Нарциссомания
Гаариил занялся сдачей бутылок после прочтения Гессе. Затем он стал подсматривать в метро. И он понял, что ему нужно как можно больше подсматривать в метро.
Я нашел ее на станции «Площадь Ногина» в месте пересечения двух направлений.
Она была, нет, она ни на что не похожа. Какой-то странный волосяной взгляд, не точкой или лучиком, но каким-то потоком глаза ее устремлялись ко мне. Она смотрела не на меня, а в мою сторону. И этого было достаточно, чтобы увидеть в этом потоке отчаяние и исход. В руках она держала прозрачную сумку с красными пакетами молока. Глаза ее скользили ко мне. Я сомневался, заметила она меня или нет. Но все же виноватил лицо и порой опускал голову, или из под шляпы смотрел в свою половинку стеклянной двери. Перед ней была другая половинка. Я был смущен, она нет. Я не хотел испугать ее своим взглядом. Я решил, что прокляну себя, но подойду к ней и заговорю, стану смотреть взглядом насильника, и пусть она испугается, но уже будет готова к худшему. И потом я успокою ее: «Умоляю, подарите мне несколько первых минут». Затем пойду рядом. Что ей останется, смириться. Это, конечно, насилие, ведь я решаю за нее.
Есть несколько принципов, которых я придерживаюсь всегда. Не испытывать взглядом успокоенных или с кольцом на правой руке, или с подругами, или одетых в однотонные одежды, коричневого, красного, бежевого, желтого и других массовых цветов.
Прервем на миг повествование Гаариила. У Солженицына есть хорошее выражение насчет того, что, мол, нельзя писать скучно, чтобы не засушить читателя. Если сушит в горле и хочется потереть глаза, бросьте этот текст, пойдите, развейтесь, выпейте чаю, обнимите жену, поласкайте детей, поспите, поработайте, погуляйте.
Я ценю в одежде гармонию. Например, даже при мгновенном броске глаз на пассажирку видно, что черный плащ ее не соответствует желтому настрою сегодняшней ее души; следующий бросок приносит информацию о том, что эти разноцветные розочки на воротничке передают противоречивое состояние души. И вот уже моя душа вслед несется мальчишеским бедрам. И вижу я, что душа избранницы, словно, замороженная курица в полиэтиленовой пленке. И вот я уже насаживаю ее душу на свой взгляд, словно тушу насаживают на крюк в мясном отделе гастронома. На перекрестке мы расстались.
Дальше ерунда. Но вот еще один интересный абзац.
Владелица заинтересовавшего меня взгляда четверится. Вот она стоит рядом со мной, можно ткнуться бычком в ее плечо; затем она в стекле двери; наконец, она отражается в моих глазах, которые отражаются в стекле. Значит, пятерится, Надо сказать, что метрополитен – это что-то обратное воздухоплаванию. Наверху совсем нет стен. Но и верх и низ, по прошествии многих десятков лет существования, остаются одинаково неестественными для человека. Немногие могут доподлинно представить себе, почувствовать, что же такое скорость, полет или что-нибудь в этом же роде. То есть человек, используя все достижения цивилизации, вводит себя в заблуждение насчет хозяйского отношения со скоростными воздушно-земными штуковинами.
Дальше идет меланхолическая дребедень про провинциализм, меланхолию, какие-то слезы и какую-то лирику бытового характера, какую-то ассимиляцию каких-то приезжих с какими-то местными. Интересно дальше только одно описание одной встречи с какой-то изысканной бабенкой. Приведу одно только сравнение.
Ее изысканность подчеркивалась во всем и в одежде. И сапоги на ней были из разряда той обуви, у которой на внутренней стороне подошвы стоит фамилия модельера. Ее отличала хорошая гамма: темно-вишневые сапоги, черный плащ и черные перчатки и шляпка, серебряные серьги и бедность на лице, и истома во взоре.
Продолжим. Русская гроза нетороплива. Капли дождя падают, словно бы пинают трупы своих предшественниц. И уже нет Земли, России, только дождь один льет за окном.
Такая прелюдия еще одного описания путешествия в метрополитен, еще одной встречи с еще одной жертвой.
Бегут, бегут поезда по оси черных червяков туннелей; порой черви сплетаются, дрожат их коленчатые тела, дрожат обитатели подземных желудков на колесах. И дрожь эта в мозгах и человеческих желудках, которые привыкли переваривать, но не хотят дрожать каждый день. Я повел свою новую жертву по городу, мы были как бы широкие лезвия, которые резали осень и дождь на разной величины куски. Затем мы зашли покурить в подъезд старого дома. Гаршинский подъезд, я даже услышал этот сдавленный, полный ужаса вскрик и затем глухой плоский удар.
Затем они расстались. И на прощание она ему сказала, что гуляла в этот день также как и он, случайно, ради случая, значит. И еще она сказала, что я немного оживил ее. Затем она сгорбила плечи под большим черным зонтом и пошла. И я не пошел за ней только потому, что судьба готовит меня к очередному прыжку в неизвестное.
Прошло время. Я вновь заходил в этот подъезд, и что-то начертил на грязной стене справа от широкого старинного окна с медными шпингалетами.
Затем походы в метро пришлось прервать, Гаариил заболел чахоткой. И плевался кровью и слизью. В этот момент он остался без дома. Он ходил по городу с мешком книг в одной руке и сумкой с вещами в другой. Его любимые книги: «Война и мир», «Жизнь Арсеньева», «Выигрыши», книжечка стихов Тютчева и томик Лермонтова со «Штоссом». В сумке лежали: старое ружье, черная рубашка, смена белья и документы. Вот он идет по Сретенке, заходит в общественный туалет, запрокидывает голову возле раковины и принимается в очередной раз отстирывать от крови носовой платок. Какой-то старик качает головой. Потом он по Декабристов переходит на Рождественский бульвар. Навстречу женщина, она на ходу раскрывает сумочку и роняет круглое зеркальце. Оно катится под уклон, женщина бежит вслед и наслаждается, бежит вприпрыжку. У женщины были непропорционально короткие ноги. На углу Жданова она схватила зеркальце и растаяла в струях заходящего солнца цвета кальвадоса.
Я посмотрел внимательно на свои руки. Гаариил был похож на мешок. Передо мной были два мешка: с плотью и с бутылками. Я сдал бутылки, мы тихо распрощались. Я вышел к каменному театру. По диагонали на сцену площади падали цветы и листья. Люди на глазах меняли цвета одежды: одни белели, другие темнели – кто прав? Я не заметил, как на ходу пнул ногами тельце мертвого воробья, он был чем-то похож на юродивого Гаариила. А может быть тот и есть этот?
Здесь надо остановиться и подумать. Дальше идет рассказ о Гаарииле. Однако, автору он кажется не слишком интересной фигурой. Может быть перекинуть фактуру на героя, который является посланцем автора. Гаариил поднадоел. Но говорят же, что старый друг лучше новых двух. Но так как пути представителя автора и Гаариила разошлись, стало быть надо найти какую-то новую форму рассказа о деятельности Гаариила. Впрочем, нет смысла крутить и выкручиваться: автор знает все и обо всех.
Гаариил писал стихи и любил выдержанный коньяк, а ел лишь яйца, хлеб и холодную рыбу. Свою поэтическую теорию он назвал – «падающий солдатик», которая начиналась в тексте примерно так: «Отставшие от обоза, засыпанные снегом, наклонив головы, шли, всеми позабытые. Вечер, изрешеченный снегом, восшествовал на трон ночи по ступеням из людей».
И одна из миниатюр нашего поэта, сдатчика бутылок называется «Политический сад».
«По снегу сада идут два негра с лицами цвета праха. У одного негра огромные ступни, обутые в босоножки, он продает часы. Второй негр с мешком. Два негра садятся на скамейку и ждут художника. Пока говорят.
– Видится мне, что я лапаю белую женщину, которой я безразличен.
– Ты остановился на полпути к разврату.
– Белой лебедью грудь в моих руках. Я ищу свечу. Я отступаю, когда желание превосходит меня, потому я жив. И женщины рожают меня для меня.
– Ты – мы. Мы к тебе подступаем с просьбами и угрозами, а ты на полпути к разврату. А женщина рожает для себя. И ей не дано других страхов. Она боится не родить. Для нее ты – это детство ее совести. Она – будущее цивилизации.
– Зачем мы – люди? Чтобы отстаивать, не приближаясь. Пускай мы умрем для себя. Будет оправдание глупости.
– Трагедия естества. Поэзия – мать естества. Поэзия примиряет нас с собой. И все же первооснова естества – религия. Не ясно только, зачем религия призывает всех людей к одинаковым устремлениям. Найди свой дом, свой горизонт. И тогда ложь, трижды обращенная в себя, успокоится в тебе – это и есть твой гений. Встань, пошли».
Я машина, чтобы лучше писать. Я потерял себя. Я не знаю кто я. Я не знаю, где я. Я не знаю, что мне нужно. Я – никто. Я – автор. И все же. Мы – мир. Мир – наш. Наша ось – образ силы и профессионализма. Это – наш дар.
Чертовщина какая-то, не правда ли? Я ничего не понимаю из своего собственного текста семилетней давности. Все это сопли и слюни. Впрочем, вся эта жидкость смазывала мои механизмы все минувшие годы исправно, сбоев почти не было. Надо эти слюни превратить в кристалл, в этом смысл этой многостраничной рефлексии. Нужно лишь выдержать верно волну ощущения, не изменить настрою семилетней давности.