Анатолий Ярмолюк - Экспресс в Зурбаган
Медуза находилась у себя в кабинете, и подкреплялась бутербродами с кофе.
— Вы что не видите, что я обедаю? — заверещала. — Шляются тут… пожрать спокойно из-за вас нельзя! Встретимся после обеда!
— Мадам, — сказал я, рассматривая ее острое лицо и перекошенный тонкогубый рот. — Я вовсе не посягаю ни на ваши бутерброды, ни на ваш кофей. От такой пищи, которую вы изволите сейчас употреблять внутрь своего организма, у меня обычно бывают схватки и еще изжога… да. Мне бы уголовное дельце насчет растления малолетней…
— А вы кто такой? — по-прежнему жуя, осведомилась Медуза, и такой ее вопрос тут же поверг меня в состояние тихого бешенства.
Как это — кто я такой? Наследный принц испанский, вот кто я такой! Чтоб ты поперхнулась своим гадким кофеем, Медуза ты проклятая!
— Старший оперуполномоченный уголовного розыска майор Якименко, — отрекомендовался я. — Получил приказ помочь вам в деле о развратнике. Отыскать, короче говоря, совращенную…
— Наконец-то! — рявкнула Медуза. — А что, никого лучше, чем вы, не нашлось?
— Никого, — сказал я, подспудно размышляя на отвлеченную тему о том, что ведь кто-то же целует тонкие фиолетовые Медузины губы! А, может, размышлял я далее, никто и не целует, и оттого она такая…
— Возьмите! — швырнула Медуза тощую папицу. — И через час — верните обратно! Да смотрите не потеряйте — а то знаю я вас, пьяниц! И отыщите мне эту малолетнюю… к сроку! А то я на вас — докладную… рапорт… генералу… прокурору!…
Остатки Медузиных угроз я дослушивал, отпирая двери собственного кабинета, который находился в другом крыле знания.
Войдя, я сел за стол и углубился в изучение дела. Дело было весьма хилое, маловразумительное и паршивое — как и все дела, которые вела Медуза. Однако кое-что я для себя все же нарыл.
Во-первых, меня заинтересовало место происшествия — иначе говоря, то самое место, где был взят с поличным растлитель. Это был старый вагончик, загнанный на веки вечные на запасные пути нашей городской железнодорожной станции. В протоколе осмотра подробно был описан и сам вагончик, и поросшая кустарником местность вокруг тупичка, где он стоял, и внутреннее убранство вагончика, являвшее собой застеленный сеном пол вперемешку с цветами и кленовыми ветками, и даже надпись «Прокопьевск-Зурбаган», написанная мелом снаружи… Прокопьевск — это было понятно, это был наш город, а вот что могло значить слово «Зурбаган»?
«Зурбаган, — мимоходом подумал я. — Зурбаган… Нет, не помню… а ведь когда-то, кажется, что-то такое мелькало… Зурбаган. Зур-ба-ган. Н-да…»
Далее. Самого растлителя звали Евдокименко Андрей Владимирович, и был ему действительно сорок один год от роду. А работал он, между прочим, репортером нашей городской газеты под названием «Сплошная сенсация» — газете, надо сказать, препоганейшей, подлейшей, отображающей окружающую действительность до того предвзято и лживо, что даже селедку заворачивать в такую газету — и то было неловко.
Так, стало быть, растлитель — репортер этой газеты? Ну-ну…
Еще. Главными свидетелями в деле значились хорошо известные мне личности. Во-первых, это был мелкий пакостник гражданин Нечитайло Василий Петрович, гулявший на свободе исключительно потому, что у нас, у милиции, никак не доходили до него руки, во-вторых, его сожительница Валька Астролябия, в-третьих, некто господин Михаил Ефимович Косоротов — старый пьянчуга, трепач, сволочь, попутно наш милицейский осведомитель, известный, впрочем, всей округе не по имени-отчеству, а, большей частью, по дурацкому прозвищу Мыка, и в-четвертых — какой-то тип, именовавшийся едва ли не по-шляхетски — Владислав Пневский. Этого последнего я не знал, но, подумалось мне, коль он водит компанию с такими субъектами, то, стало быть, и сам таков же.
И вот они-то — свидетели?
В деле имелось и то, каким образом моя родимая милиция напала на след растлителя.
Причиной всему был, оказывается, Мыка. В протоколе его допроса значилось, что однажды он в задумчивости шествовал по запасным железнодорожным путям (интересно только, какой дьявол его туда занес), и ненароком заглянул в одиноко стоящий старый вагончик, где и увидел все собственными глазами. Увидел — и как честный человек (в протоколе допроса так и значилось — «как честный человек»), да, так значит, как честный человек, сообщил обо всем увиденном в милицию.
Ну, а все прочее мне все было ясно и без протокола: соблазненная грядущей палочкой в графе раскрытых преступлений, родимая милиция тотчас же выехала на указанное место…
Вот только соблазненную девочку мои ретивые коллеги в суматохе упустили, а, может, в приступе служебного рвения даже запамятовали, что на ней-то всё завязано.
Однако же, однако же… Где сейчас находится эта юная особа? Отчего она скрылась и не желает показываться?…
***
С чего мне начинать?
Может, с душевных бесед с Мыком, Васей Нечитайло и Валькой Астролябией? Да ну их к лешему: это — успеется, никуда они от меня не денутся.
Нет, начну с мамаши.
Что-то в ее заявлении, на мой взгляд, было не так. Какое-то это ее заявление было не такое. На кой ляд она, эта мамаша, вообще его написала? Написала — да еще и наняла вдобавок самого склочного и подлючего в городе адвоката! Для чего, спрашивается, ей понадобилось с таким усердием перетряхивать перед всем миром испачканное, если можно так выразиться, бельишко своей дочери?
Да, кстати: о самой дочери в Медузином уголовном деле не говорилось ровным счетом ничего.
А вот о ее мамаше — косвенно — там было сказано. В деле имелось многословное, написанное мамашей собственноручно заявление, в котором требовалось привлечь к суду искусителя ее малолетней дочери гражданина Евдокименко Андрея Владимировича, и, кроме того, был весьма маловразумительный протокол ее допроса, из которого явствовало, что о развращении собственной дочери она узнала от самой Медузы, не поленившейся явиться к ней домой и состряпавшей затем свой убогий протокол. Может быть, сама соблазненная и развращенная девица и не была, так сказать, обременена моральными постулатами и нравственными запретами и, что называется, сама на все напросилась, но из этого же следовало, что теми же самыми постулатами не обременена была и мамаша!
В самом деле: ее семнадцатилетняя дочь не ночует дома, однако отголосков мамашиного беспокойства по сему поводу в деле никак не чувствовалось. Зато, насколько я мог судить, ощущалось много фальшивых ахов и охов и прочего такого же фальшивого негодования по поводу личности развратника…
Нет, не нравилась мне эта мамаша, а оттого и беседовать с нею мне не хотелось. А вот побеседовать с самим растлителем — у меня желание было. Тем более что в протоколе его допроса я не понял-то ничегошеньки.
Ничегошеньки — за исключением одного: судя по всему, с этим Евдокименкой никто по-настоящему еще и не беседовал. А вот ежели с ним побеседовать по-настоящему, по душам, с применением разнообразных психологических изысков, то, может статься, картина его гнусного злодейства покажется тогда более отчетливой, а, возможно, ее и вовсе не станет, той картины, а заместо нее вырисуется что-нибудь другое… уж я и не знаю, что именно.
Да, надобно побеседовать с растлителем. А потом — будет видно…
***
…Он сидел передо мною на привинченном к полу табурете, а я неторопливо изучал его лицо, к своему неудовольствию видя, что это — никакое не лицо маньяка.
Передо мной был угрюмый, поникший, с тонким и очень усталым лицом человек — и никто более. Воля ваша, но маньяков с такими лицами в нашем подлунном мире не бывает. Ни тебе блудливой улыбочки, ни бегающего взгляда, ни показного бодрячества, ни фанатичного блеска в очах, ничего, короче говоря, такого, что обычно отличает маньяка от нормального человека, — а уж мне-то за мою милицейскую жизнь маньяков наблюдать приходилось! Лишь безмерная усталость…
Не знаю, отчего, но мне всегда нравились усталые люди: усталые, и те, кто не желает или не умеет скрывать свою усталость. Может, так было потому, что я и сам всегда чувствовал себя усталым путником, бредущим по долам и горам жизни… приношу извинения за столь высокопарный и не свойственный сыщику лирический жаргон. Мне всегда легко было общаться с усталыми людьми, а им самим, насколько я мог судить, было легко общаться со мной.
Итак, передо мной сидел безмерно усталый человек.
— Тебе сколько лет-то? — спросил я у него.
— Сорок один, — бесцветным голосом ответил развратитель.
— А мне — сорок два, — ответил я так, как будто это имело какое-нибудь значение.
Помолчали, и я задал очередной не относящийся к делу вопрос:
— Скажи, а там, на том самом вагончике — что за надпись? Прокопьевск — это понятно, а вот что такое Зурбаган?