Том Роббинс - Вилла «Инкогнито»
В тот вечер Тануки повеселился от души, и сакэ веселилось вместе с ним. Он барабанил по своему набитому пузу – пла-бонга, пла-бонга, – и его ухмылка сияла ярче луны.
* * *Тануки знал толк в домашнем сакэ. Он любил плясать в лунном свете, аккомпанируя себе на собственном животе, любил лакомиться жирными лягушками и ямсом и не меньше, а то и больше любил совращать молоденьких девушек. После первой победы над дочкой крестьянина последовала долгая череда совращений. Многие годы он одерживал победу за победой, всякий раз получая громадное наслаждение, несмотря на то что некоторые из девиц впоследствии производили на свет странного вида младенцев, которых родственники девушек, считая порождениями демонов, сбрасывали в пропасть или топили в ближайшем ручье.
Однако со временем Тануки наскучили незамысловатые простушки-селянки, и он стал захаживать в города, где женщины были утонченными и роскошными, одевались в шелка, декламировали стихи, подавали сакэ заметно лучшего качества, да и пахло от них не деревенским потом, а пудрой и духами.
Забравшись во двор или сад или даже в сад во дворе, он подходил вразвалочку к даме – размахивая мошонкой, сверкая ослепительной улыбкой.
– Прошу меня извинить, – говорил он. – Я одинокий житель лиловых холмов, и в город меня привело исключительно сияние вашей красоты, которой я со всей искренностью хотел бы…
Реакция зависела от возраста дамы. Совсем молоденькие – девушки пятнадцати, шестнадцати или семнадцати лет – визжали так, словно увидели вылупившегося из яйца годзиллу, и спешили, теряя по пути гэта.[1] укрыться в доме. Девушки старше двадцати швыряли в него гэта, швыряли книги, флейты, чайники, светильники, чернильницы и камни, и швыряли с такой сокрушительной силой, что ему самому приходилось поспешно искать укрытие. Если же объекту его намерений было тридцать или более, женщина смотрела на Тануки с равнодушным презрением, наставляла на него острый накрашенный ноготь и холодно сообщала:
– Мерзкая мартышка, ты своей вонью погубишь мои хризантемы! Ползи в свою смердящую нору, не то попробуешь мечей моих слуг.
С каждым новым отказом самоуверенность Тануки таяла, пока от нее не осталась лишь жалкая лужица. И, подобрав то, что хвостом свисало у него между ног, он и в самом деле убрался назад в горы – подальше от огней городов, городишек и деревень, дабы ничто не заглушало безмолвной песни звезд. Уныло подкрепившись древесными грибами, он высосал кувшин ворованного сакэ (самого непритязательного) и стал так же уныло приплясывать на ковре опавших листьев. Ближе к полуночи появился лис.
– Что за убогое зрелище! – упрекнул его Кицунэ. – Да я зубочисткой по пельменю и то бы громче колотил. Где гулкость, где напор? Где чувство ритма?
Тануки подавил острое желание огреть Кицунэ пустым кувшином и, забыв о гордости, перечислил весь скорбный список постигших его в городе поражений.
Кицунэ покачал рыжей головой.
– Не могу понять, – сказал он, – как это тебе удалось заслужить репутацию хитреца. Слушай меня, красавчик! Обмануть можно любого человека, но обманывать каждого нужно по-разному. Крючок, на который можно подцепить мужлана, образованный космополит либо выплюнет, либо не заметит. Если, конечно, на него не насажены деньги – роковая наживка, превращающая человека любого сословия в рыбу.
– Я слыхал, их можно обменять на сакэ, – вставил Тануки. – Полезная вещь.
– Это верно. Но если приходится воровать деньги, чтобы купить сакэ, не проще ли просто воровать вино и обойтись без посредника? Деньги! Пока их не изобрели, люди были почти такими же смекалистыми, как мы. Не то чтобы ты уж очень смекалистый. Эта твоя чушь – пожалей-меня-зверушку-малую-пушистую-несчастную – жалкая самодеятельность. Годится для комнатных собачек и плюшевых мишек. Ты так до сих пор и не просек, как устроен человеческий разум. Я тебе вот что скажу: желаешь возлежать с женщиной на футоне, прими человеческое обличье.
– Но как же…
– Как же, как же! Зверь ты Предок или не Зверь-Предок?
И раздраженный Кицунэ, удостоверившись, что в этот вечер у барсука ни еды, ни выпивки, ни достойного веселья не намечается, растворился в тени.
Тануки улегся на сухую листву и попытался протрезветь настолько, чтобы уяснить смысл сказанного лисом. С неба посыпались редкие снежинки, они летели медленно-медленно, словно ожидая, когда Тануки – или хоть кто-нибудь– их заметит, словно зависая в воздухе, пока какой-нибудь недоумок не восхитится их красотой и не скажет наконец, что нет во всем мире двух одинаковых снежинок. С каких это пор, интересно, снежинки уверовали в собственную значимость?
* * *Это был первый снегопад. Когда же в конце зимы, в середине марта, выпал последний снег, на барсучьей полянке можно было увидеть фигуру, отбрасывавшую почти человекоподобную тень. Падая лишь чуть быстрее первой ноябрьской снежной ласточки, охорашиваясь на легком ветерке, хвастаясь театральным шепотом: «Regardez-moi.[2] Подобной мне никто еще не видел и не увидит впредь», самая последняя из снежинок (так до конца и оставшаяся в плену собственных иллюзий) приземлилась на веко, которое, судя по эпиканту, могло бы принадлежать хоть Тосиро Мифунэ.[3] Откуда ее бесцеремонно смахнули пальцем. Заметьте, не когтем, а пальцем.
Почти всю зиму Тануки потратил на то, чтобы добиться совершенства – насколько это было возможно. Его внеземные таланты позволяли изменять обличье, но это была тяжкая работа, а тяжкой работы тануки стараются избегать. Метаморфоза, пусть и временная, требует предельной концентрации (а не происходит, как в сказках, по мановению волшебной палочки), в то время как неумеренное потребление сакэ рассредоточивает внимание. Леность и пьянство явились причиной отдельных недоработок, которые при ближайшем рассмотрении были заметны в фигуре, сладко потягивающейся у входа в пещеру.
Тануки это мало беспокоило. Он все равно предпочитал быть барсуком, полагая (и не без оснований), что такое обличье мягче, но сильнее, проворнее, энергичнее, чем те, в которых обитают знаменитейшие из актеров, спортсменов или воинов. Возможно, он не постиг еще человеческого разума, однако успел понять, сколь ограничены биологические возможности человеческого тела. Его новым подружкам предстояло принять и отдельные островки шерсти, и чрезмерную остроту зубов, и звериную грацию, и яростную пахучесть.
* * *Апрель. Весенняя земля зудела. Вся природа, пробуждаясь ото сна, почесывалась – лениво, с наслаждением, правда, иногда и царапая себя до кости, до тех богатых кальцием конструкций, что притаились под свербящей кожей. Крохотные лягушки проворно выкарабкивались из болотной жижи. Крохотные бутоны, переливающиеся всеми цветами радуги, перли из ветвей. Да и сами деревья, накачавшись весенних соков, как Тануки накачивался сакэ (впрочем, деревья держали себя с куда большим достоинством), впивались ветвями в голубизну неба.
Тысячи насекомых проверяли свои моторчики, готовясь к ежегодной гонке за нектаром и кровью. Вороны, на декабрьских сугробах выглядевшие слишком черными, теряли зловещую мрачность, и весенние цвета делали с ними то же самое, что сделает впоследствии «Техниколор» с Борисом Карлоффом.[4] Но их колючие голоса никаким золотым лучиком было не смягчить. Вороны устроили прослушивание на самую демоническую роль в воображаемом театре Кабуки, и их душераздирающее карканье заглушало и чириканье, и жужжание. Оно словно протрубило побудку – природа вскочила с кровати и собралась засучить рукава.
Тануки тоже встал, умылся, жмурясь на весеннем солнышке, обследовал свою кладовую и сложил кое-что в сине-белую бенто.[5] Весна умеет избавлять от сомнений. Фиалки в апреле не печалятся о скором конце карьеры. Сын мельника снова верит, что завоюет сердце принцессы. И трава, и старая дева сбрасывают ледяные доспехи. Вот и Тануки был настроен оптимистично.
В своем зверином теле он поднялся по цветущему склону, вскарабкался на скалу, где мелкой сыпью поблескивал лишайник, и остановился у подножия водопада. Там он принялся срезать бамбук и виноградные лозы – видно, решил соорудить плот. Увы, оказалось, что заготавливать жерди, а потом еще их и связывать – дело трудное, и, попотев часок, он оставил эту затею.
Тогда он забрался в реку, распластал мошонку по воде, и его тестикулы превратились в пару отличных понтонов. Затем он наклонился вперед и осторожненько опустил тело на это невообразимое плавсредство. Банзай! Он отдал себя на волю волн. И река, быстрая и полноводная из-за тающих снегов, понесла Тануки вниз по течению. Так и несла пятьдесят миль. До самого Киото.
* * *Встретимся в Когнито, милая,
Не будет в Когнито секретов,
Поедем инкогнито, радость моя,
Пусть думает мир, что нас нету.
Инкогнито, замаскированный (до неузнаваемости) под человека Тануки первый день в Киото только и успевал уворачиваться от трамваев и рикш да втягивал голову в плечи, чтобы не стукнуться о бумажные фонарики со свечками и электрические лампочки. Киото переживал переходный период, семенил крохотными шажками от феодального мира к современному, и сопутствующие этому контрасты были, собственно говоря, весьма кстати для нашего странного гостя, поскольку Тануки, Зверь-Предок, жил вне времени. Но хоть он и запросто управлялся с анахронизмами, город все же не был средой его обитания. К несчастью для всех нас, цивилизация и дикая природа никогда не сольются воедино, и можно, конечно, вывести псевдобарсука из леса, но как извести лес в псевдобарсуке?