Рыба моя рыба - Маркина Анна
Недели между звонками тянулись, как двести раз пережеванная жвачка, давно потерявшая вкус. Скрашивали бледное время только вызовы соседей, привыкших к норкинской сантехнической поддержке. Но все больше обращались с ерундой: засоры да подключение бытовой техники.
В этот раз дочь позвонила утром — чайник приветствовал ее веселым свистом. Погода на дворе стояла веселая, деревья выстроились за окном напомаженные, с высокими кудрявыми прическами, как у соседки Лидии Григорьевны, у которой вид был такой, будто она дошла до нас из екатерининских времен, засахарившись в пудре и пыли. Воздух был простодушный, мягкий и поддерживал румяную осень под локоток. Дочь сообщила о своем хорошем настроении и, поскольку отец еще не успел толком проснуться и наговорить неприятного, предалась воспоминаниям о детстве, в котором было хоть и небогато, но очень даже, как она сейчас поняла, ничего. Были у нее и куклы, хоть и не такие, о которых она мечтала, и целый караван вырезанных из дерева отцом верблюдов и вышиванье:
— Ты помнишь? Там же целые картины… цветы и домики…
— Куст был. С розами. — Кивнул Норкин, который года два назад вышивки раскопал и в деревянных рамках повесил на стены.
— И животные какие-то были… — вспоминала дочь.
— Дельфины, — Норкин проскакал взглядом по стенам, — и жирафы.
— Ага. И еще какую-то большую картину я начала, но так и не закончила, мы с мамой съехали как раз… Наверно, потерялась, — задумалась…
— С ребенком, что ли?
— Ты помнишь?
— Ну! — у Василия сердце застучало быстрее оттого, что он наконец смог угодить.
— Ооо! Вот бы ее закончить! А нитки остались? — Обрадовалась дочь.
— Все есть.
— Папа, давай я к тебе через недельку заскочу? Ты мне все сложи; я заберу, хорошо?
Она не была у него года четыре и редко называла его «папой». После разговора он тут же кинулся к шкафу, извлек шитьевой набор с нитками-мулине, пяльцами, иголками и канвой, разложил перед собой схему и пожелтевшую от времени ткань с начатым рисунком. Вышит был только верхний уголок. Норкин подумал, что дочь, наверное, расстроится: слишком мало сохранилось от ее труда и воспоминаний. Будто от двенадцати лет их семьи, от целого океана осталась одна кружка воды, а все остальное иссохло. Он и не заметил, как засел за вышивание. На схеме мать держала младенца.
Так он провел два дня. Вызовов не поступало. К вечеру понедельника пришел Дятлов. С Дятловым установились военно-дружеские отношения. Тот не заслуживал своего места: бессмысленно мельтешил руками-крюками, все у него подтекало, ржавело, расходилось, поэтому Норкин встречал его как захватчика. Но после некоторых матерных реверансов и просьб оставить в покое, Василий сдавался, размягчался и садился слушать дятловские жалобы на жизнь.
Плохо у Дятлова было все и всегда. Зарплату задерживали, жена притесняла и не давала простора, грымзы из ЖЭКа что-то замышляли против него, змеили коварные речи, соседка Маруся, пока он прикручивал ей фильтр вчера, рыдала в салфетку из-за отсутствия детей.
— Есть же у нее этот дрыщ, вот в него бы и причитала, а в меня за что? — Обиженно буровил Дятлов, вытаскивая из-за пазухи бутылку водки, как замерзающего котенка.
Норкин пошерудил в холодильнике и извлек два яблока и заплесневелые останки сыра.
— Ну, бахнем, — кивнул он.
Опрокинули рюмки. Показалось, что после первой внутри наступило лето. Василий поприветствовал в себе тепло и пожалел Марусю за бездетность, заодно рассердившись на нее за то, что вызвала Дятлова, а не его.
К концу бутылки Дятлов раскоординировался и уронил свое размягченное тело на комнатный диван. И на тумбочке приметил «Мать с младенцем», из которой недвусмысленно торчала нитка с иголкой.
— Это што? — спросил он, подняв вышиванье за уголок над собой, как кусок гнилой картонки.
— Ничего. — Норкин попытался выхватить женщину с младенцем.
— Это ты, что ли, так? — Дятлов далеко вытянул руку, вгляделся в рисунок и заржал. — Ниче се.
— Верни, сука. — Прошипел Норкин.
— Да че ты!.. — Продолжал хохотать гость. — Нормально так.
Василий выдернул наконец свое тканевое достояние из варварских рук:
— Хрен кукурузный, — просвистел он сквозь зубы.
После молчания Дятлов заметил, бросив взгляд на бутылку:
— Кончилась, сволочь.
Похлопали по карманам, прояснили общее безденежье.
— А давай мы эту твою из ниток Маруське толкнем? — придумал пьяный Дятлов.
— Это для дочери…
— Так ты ей еще забубенишь!
— Да Маруська не возьмет. Зачем ей?
— Ну вдруг… за бутылку-то?
Два раскаченных тела извлекли вышивку из пялец и спустились на второй этаж. На писк звонка из дверей вынырнула облепленная картофельным запахом, растрепанная домашней жизнью женщина в линялом платье.
— Маруська, ребенка хочешь? — с порога в карьер шатнулся Дятлов.
— Вы что! — расстроилась Маруська из-за грубого копошения в ее мечте. — Полдень еще только, а вы уже как нелюди…
Норкин перестал слышать в себе лето, и теперь, когда он почувствовал, что растолкал чужое горе, к пьяной пустоте примешался стыд.
— На вот, — запихнул он неоконченную вышивку в белые руки. — Это тебе.
Маруська развернула ткань, и от растерянности у нее набились слезы в глаза.
— Что это?
— Это твой ребенок, — смешавшись, бухнул Норкин, разворачиваясь для подъема домой.
— Это что? — растерянно повторила женщина, и несколько слезинок спрыгнули на ткань.
— Да чего ревешь-то? — сказал Дятлов. — Это вон Васька все — сам. Чтоб у тебя все хорошо было.
Маруся продолжала непонимающе молчать.
— Пошли, — потянул Василий напарника за собой.
— А отблагодарить-то? — пробурчал Дятлов.
— Пошли, тебе говорят…
Когда они поднялись в однопалубный корабль, Норкину стало так горько и печально, что он вытолкал Дятлова за дверь и рухнув в кресло заплакал, размазывая кулаком слезы по щекам.
Румяная осень бледнела с каждым днем. Наплывали туманы. Наскакивали дожди, сбивали цветные рюши с пышного платья природы. Обшитые белыми инеем, трепетали на ветру сердца осин. У окон дежурила сонная тишина, прикрытая телевизионным бормотаньем. Он вышил картину заново, но дочь в выходные не приехала. У нее засопливели дети. Потом всей семьей ездили на рынок пополнять запасы. Потом старшему строгали какую-то декоративную доску на труды. Потом сломалась машина. Потом Василий перестал спрашивать и спрятал пакет с нитками в дальний угол шкафа.
Он просыпался в девять, плелся на кухню, заваривал чай, ходил на вызовы и ждал выходных.
Однажды, когда снежная мошкара облепила деревья у дома, Норкин распахнул дверь и обнаружил за ней Марусю. Она изменилась: как будто подступившая зима выбелила ее картофельную кожу, присыпала серебром серый взгляд и как-то ее всю подсветила изнутри. Она протянула ему два больших черных пакета и выдохнула:
— Сбылось, Василий Иванович.
Василий посмотрел на нее непонимающе.
— Уж не знаю, как это так, может, это и не вы, конечно… Но мы пять лет пытались, не получалось. И вот…
— Чего?
— Чудо, наверное, не знаю…
— Беременна, что ли?
— Ага. Это из-за вас? — она опять протянула ему пакеты.
— Да ну… — он почесал затылок. — Ты извини, что тогда так…
— Это все-таки вы! Берите, устала держать уже, — Маруся поставила пакеты к его ногам.
— Это что?
— Всякое там, отблагодарить. Спасибо вам, Василий Иванович.
Он долго сидел в задумчивости на кухне, наблюдая за мелким снегом. На столе громоздились две бутылки коньяка, колбАсы, сырные треугольники, банки красной икры, конфеты, консервы, чай. И новый шитьевой набор.
Для осмысления произошедшего был вызван Дятлов. Дятлов ел икру ложкой, пил коньяк полустаканами и прицокивал языком.
— Вот баба уверовала… Соображения как у капусты! — качал головой Норкин.
— Ебан-бобан, — кивал собутыльник.
Открыли банку с соленьями.
— Домашнее, — сказал Дятлов.