Собаки и другие люди - Прилепин Захар
Нигга никак не откликался на мои восклицанья.
Я не знал, с кем мне поделиться этим открытием: ни одна из моих собак так себя не вела ни при каких условиях.
«Пойти, что ли, поделиться с Никанором Никифоровичем…» – подумал я. С того июльского дня мы ни разу не виделись, и даже, кажется, не здоровались: он снова исчез за своим забором, и голос его я слышал последний раз в августе, когда он пытался сжить со свету свою в очередной раз некстати приехавшую жену, которая, впрочем, на другой день пропала так же неприметно, как и появилась.
Когда Нигга напился, мы развернулись и неспешно пошли к дому.
Негаданное открытие кипятилось в моём сердце: а может быть, написать статью в научный журнал?.. Одного примера пока мало, но я научу Ниггу ещё чему-нибудь… Я смотрел по сторонам, разыскивая, каким знанием ещё возможно поделиться с удивительным моим псом, – и пропустил тот миг, когда навстречу нам, словно откуда-то из-за дерева, шагнул Никанор Никифорович.
Он был с ружьём. На одежде его виднелись потёки чужой, подсохшей крови. Ружьё он держал в руках стволом вниз, словно дичь была где-то неподалёку и он собирался её немедленно застрелить.
Никак не ожидавший этой встречи, я не успел взять Ниггу на поводок, и попытался прибавить шагу – но на отвердевшем снегу это было трудно: я скользил и размахивал руками.
Хотя Нигга не зарычал и не залаял, я неведомым образом догадался: сейчас случится что-то нехорошее.
– Никифорыч! – успел крикнуть я. – Ты бы это… Закинь ружьё на плечо, слышишь?..
Но Никанор Никифорович заворожённо смотрел на Ниггу.
Нигга, казалось, неспешно, но вместе с тем неумолимо шёл на него, как чёрная рыба, выплывшая из преисподней.
Я сделал ещё одну попытку нагнать свою собаку, но поскользнулся и больно упал на колени.
Когда я поднял глаза, Никанор Никифорович уже сжимал левой своей рукой правую, а ружьё его лежало на снегу.
– Порвал, – сообщил он мне спокойно. – Порвал руку.
Нигга сидел возле ружья, глядя на человека перед собой.
Я оплатил Никанору Никифоровичу врача, такси, лекарства и дал денег поверх того.
Он не казался рассерженным, но, напротив, поделился историей:
– Ко мне, помню, забегали ребятишки, с дочкой поиграть. Заигрались и выпустили собаку, гончую мою. Что-то ей не понравилось, она и тяпнула одного пацанёнка. Тоже за руку. Родители явились. Я говорю: ну а чего теперь? Это собака. Она кусается.
…Ниггу случившееся никак не изменило. Он по-прежнему удивлял меня своими полюбившимися качествами: добронравием, стремлением к порядку, сдержанной нежностью ко всей семье и беспрекословным послушанием.
Раз набрели на дальнюю охоту. Людей не видели, но услышали лай собак; бассеты рванули туда. «Стоять! Фу! Сидеть!» – рявкнул я так, что от испуга упала на снег дочка. Я побежал за бассетами. Толька, как обычно, послушался первым, Зольку пришлось уговаривать. Пару минут спустя я вернулся назад, ведя их на поводках, и только теперь увидел сидящего Ниггу. Он озадаченно поглядывал на дочку, которая до моего прихода делала вид, что не в состоянии подняться, но сам ничего не предпринимал.
– Да ты сидишь у меня всё это время! – всплеснул я руками. – Ниггушка, ангел, я ж не тебе приказывал… – Потом подумал и добавил: – Впрочем, и тебе тоже. Мало ли кто там снова явится с ружьём.
…В другой раз мы возвращались с прогулки в феврале, уже затемно, и здесь случилось то, чего прежде не было никогда: Нигга пропал.
Некоторое время я звал его, вглядываясь в саднящую взгляд тьму поздней зимы, где он растворился.
Наконец, рассмотрел слишком чёрное пятно за кустами, у самой реки.
Окликнул, но пятно не шевельнулось.
Пришлось лезть через эти кусты, по огромным, едва не до пояса, сугробам.
Нагрёб полные сапоги снега. Вытягивая себя за чёрные, корябистые ветви, исцарапал ладони. По лицу мне как следует нахлестало.
Вылез на берег весь потный.
Нигга сидел недвижимо и смотрел в сторону.
Со зла я отвесил ему подзатыльник, и ещё один.
– Да что с тобой! – выругался. – Я же зову тебя? Ну-ка, быстро домой.
Рванул его за ошейник.
Он поднялся, побрёл.
Двигался нехотя – и за это по пути ещё несколько раз огрёб от меня по хребту.
Я был глуп тогда. Я бил собак.
…Дома я разделся донага: весь был в мыле. Облился водой. Лёг спать, всё ещё раздосадованный.
Ночью кольнуло в сердце – и я вышел на улицу.
Истошно лаяла Золька.
Тронул Ниггу: он был холодный.
…Еле втащил его на задние сиденья. Он оказался свинцовым – как ночь, как февраль, как могила, как сгусток мясной бессмысленной тьмы.
Мне показалось, что я надорвал все жилы, затягивая его, как рыбак – свой последний, смертный улов.
Но веко его ещё подрагивало. Но сердце его ещё еле-еле стучало.
Гнал машину по ночному лесу.
Звал его, просил прощения, пел, рассказывал истории.
На ухабе просёлочной дороги Ниггу сбросило вниз. Он неловко, не в силах сопротивляться, застрял меж задними креслами и спинками передних сидений.
Остановил машину. Вылез, оставив открытой свою дверь, на улицу. Шёл косой снег.
Бесслёзно рыдая в голос, еле втащил его обратно. В темноте казалось, что он сломал передние лапы, и теперь они гнутся во все стороны. Живот, напротив, стал твёрдым, как лёд и земля. Отвердели даже его щёки!
В ночной ветеринарной приёмной меня уже дожидалась жена.
Она была собранной и невозмутимой. Я угадал этот её вид: всякий раз, когда у нас заболевали дети, она, в обычной жизни склонная к самым неожиданным эмоциям, вдруг обращалась в бесстрастный волевой механизм.
Дежурный врач записал всё, что я знаю. Я ничего не знал. Только возраст и кличку. Ничем особенным не кормил. Травм не было. Драк не было. Температуры не было. Жалоб не было.
Меня оставили в приёмной.
Спустя десять минут выглянула жена.
Я смотрел на неё остановившимся, как вода в стакане, взглядом.
– Езжай домой, – велела она. – Посмотри, как там другие собаки.
– Он жив?
– Он жив. Ему очень плохо.
Ещё в пути, пока не начался лес и ловила связь, жена перезвонила мне.
– Это, скорей всего, отравление, – сказала она. – Осмотри весь вольер. Весь двор.
Я приехал уже засветло.
Февральская ночь нехотя отступала. Подходя к дому, я невольно посмотрел на то место у реки, где вчера сидел мой пёс.
Ненаглядный мой, заботливый, верный, зачем я ударил тебя, что я наделал. Так я отплатил тебе за то, что ты шёл на ружьё, собирал моих детей в лесу и уже во младенчестве бросился на медведя?
…Что́ он думал, глядя на реку, проживший всего два года на земле, но успевший принести в наш дом ровно ту толику обожания и преданности, которой как раз и не хватало…
…Он и умирать ушёл к реке, чтоб меня не побеспокоить.
Бассеты дружно лаяли. Не приходилось сомневаться: они были совершенно здоровы.
Я всё равно выгнал их из вольера. Как обычно, они носились по двору, уверенные в скорой утренней прогулке.
Вольер делился на две части: конура Нигги и конура, где спали Толька и Золька. У бассетов были свои миски для пищи, у него – своя.
Воду зимой я им не наливал – она всё равно сразу замерзала. Собаки ели снег.
Я залез к Нигге в конуру. Она ещё сохранила его запах. Миска была пустой.
Ничего в конуре не нашлось: ни косточки, ни корки.
Выбрался наружу и отряхнул колени.
Подошёл к забору. Он был выше человеческого роста, но любой прохожий мог, проходя мимо, что-нибудь бросить собакам через забор.
Я был уверен, что ничего не найду – или, быть может, мне хотелось, чтоб ничего не нашлось.
Но мой ботинок стоял прямо возле комка слипшегося зерна.
Ничем подобным я собак не кормил.
– А это, судя по всему, как раз та отрава, что он съел, – сказал пожилой, говоривший со странным, словно бы немецким акцентом ветеринар, возвращая мне в пакете комок зерна. – Крысиный яд… Ну, ничего. Сильный мальчик. Любой другой бы умер сразу. Кто сразу не умер – умер бы по дороге, пока вы везли своего чёрного богатыря… Пришлось делать массаж сердца. У вашей жены, кстати, интересные в этом смысле навыки. У неё никто не умирал?