Жиль Леруа - Alabama Song
Так или иначе, мои первые рассказы появлялись в газетах с двойной подписью:
«Наша кинокоролева» —
современная история,
написанная Скоттом и Зельдой Фицджеральд.
А в один прекрасный день меня и вовсе послали куда подальше: просто забыли указать мое имя под очередным рассказом.
— Две тысячи долларов, Малыш, я не мог отказаться. Мне было трудно с ним спорить, ты же знаешь. Эти проходимцы из «Чикаго сандэй» — единственные, кто захотел его взять… при условии, что да, я подпишу рассказ только своим именем. Мы больше ничего им не дадим, согласна? «Let’s father the story on him»[21] — вот как они тогда сказали. Писать — мужское занятие. Божественное право, полученное мужчинами свыше. Материнство? О, этим словом обозначается только вынашивание, выкармливание, пеленание их наследников, способных сохранить имя, в случае, когда письменного потомства уже не достаточно.
После проходимцев из Чикаго настала очередь некомпетентных сотрудников из «Сатэдей ивнинг пост»: ошибку сделал секретарь редакции, который, по глупости своей, не разобравшись, исправил «Зельда» на «Фрэнсис Скотт».
— Ей-богу, вышла полная ерунда, — оправдывался Скотт.
— Самая большая ошибка и самое невероятное исправление в истории прессы, не так ли? — ядовито поинтересовалась я.
— Ну пожалуйста, Малыш, не делай такие глаза, присядь, выпей, сегодня вечером мне не нужно сцен. Пожалей меня, Малыш.
Я так и не устроила сцену. Я просто перестала обращаться к Скотту. Два года я молчала. Прятала свои тетради. Узурпатор чувствовал себя узурпированным. (О, он всегда может покопаться в них; поэтому тайники меняются каждую неделю, и я не пытаюсь даже скрывать это, как сказал бы Судья.)
…Но тем вечером было слишком поздно, Скотт понял, несмотря на то что его мозг был затуманен алкоголем; мой роман выйдет, он не сможет помешать этому, как делал целых двенадцать лет, и той ночью, после ссоры, он запретил Натану публиковать мой «Дневник» в «Смарт сет», моем любимом журнале. Мне было так приятно узнать, что им понравился мой текст! В то время как Скотту разонравилось мое тело — впрочем, секс сроду не был дисциплиной, в которой он блистал, — мои интимные дневники стали его плотью, и муж бесстыдно использовал их: без них его второй роман был бы абсолютно пустым.
В момент распределения ролей мне на ум пришло сравнение из области психиатрии: «Ты будешь Ревностью». Это он, мой прекрасный муж и вампир, приходит в бешенство оттого, что я пытаюсь расправить собственные крылья. Скоро я начну жить на свои деньги. Я получила тысячу двести пятьдесят три доллара за рассказ, который завтра появится в «Кремлевском журнале» (мне пришло в голову это старое шутливое название — «Скрайбнер мэгэзин»). Рассказ называется «Чета сумасшедших». Скотт ничего не знает об этом. Вопрос следующий: стоит ли мне ждать, пока Скотт протрезвеет, чтобы подсунуть журнал ему под нос, или я предпочту как раз состояние опьянения, чтобы усилить приступ ненависти и в свою очередь сразить его? Ответ таков: ты не сделаешь ничего, Зельда, ты просто спрячешь журнал — а еще лучше, если ты, прочитав, выбросишь его. И таким образом ненадолго сохранишь мир.
…Когда я записывала эти слова, мне вспомнилось, как, будучи маленькой девочкой, я исполняла роль Безумия в балете, сочиненном мамой. Над сценой Большого театра Монтгомери был натянут желто-черный тент. Минни сшила мне костюм из черных и золотых кружев, внизу вдоль подола болтались маленькие колокольчики. Рецензенты из «Монтгомери адвертайзер» назвали меня изысканной. Это было время моего успеха. Я была Саламандрой. Но колокольчики уже звонили тревожно.
Я вспоминаю это, чтобы немного посмеяться — минуту или две.
Писать
1932
Я не знаю, на что похожа моя книга, написанная за один присест, одним взмахом пера. Я не знаю, что в ней может понравиться — там нет ни интриги, ни завязки, ни сентиментального узелка, но я знаю, я чувствую, что там есть важная вещь: напряжение, которое проходит через нее от первой до последней фразы. Вибрирующий нерв… Готовый оборваться?
Мужчины именуют себя «бешеными», и это так элегантно, романтично, это признак их высшего происхождения. Как только мы, женщины, сворачиваем с пути, они говорят, что мы — истерички, шизофренички, что нас, разумеется, надо запереть и изолировать.
Именно так со мной и поступили, заявив, что у меня случаются приступы бреда, когда я вспоминаю о Льюисе — однако я ничего не выдумываю, ведь Гертруда Стайн сказала нам, что Льюис хвастается, будто с детства всегда носит при себе нож, дабы «убивать всех гомосексуалистов». Разве после этого можно считать его здоровым человеком? Он не переносит того, что Скотт его хочет, а стало быть, его тоже нужно убить. Методично. И Льюис уже начал. Когда он узнал, что Гертруда спит с Алисией Токлас (до него это очень долго доходило, остальные гости, оказывавшиеся на улице Флерюс, сразу же все понимали), когда он обнаружил, что их связывают лесбийские отношения, он наговорил о ней столько дурного, что это выглядело совершенно тошнотворно, поскольку этой женщине О’Коннор был обязан всем: она была его литературной наставницей, консультанткой, благодетельницей и меценаткой. Но такие мужчины, как Льюис, едва ли вспоминают о человечности. Что можно ожидать от типа, расстегивающего свою рубашку аж до пупка, чтобы все могли видеть его орангутанговую растительность? Лично мне он всегда был противен, а с тех пор, как стал давать болтливые интервью, его образ вырисовывается все более четко: плохо выбритый, грязный воротник рубашки обрамляет обезьянью шевелюру. Наш бравый вояка становится все толще — от журнала к журналу. Интересно, полнеют ли в бою?
— Я знаю, что я видела это, — уверяю я врача, — и видела очень ясно: в то время это еще было правдой. О’Коннор стоял на коленях, и его голова была у моего мужа между ног. В комнате царил полумрак, но света прожектора было достаточно, и, могу вас уверить, они делали именно это.
— Не было там никакого прожектора, мадам. Ваш супруг заверяет нас в этом. Он категоричен. У вас никогда не было прожектора.
— Мы жили тогда в отеле, и это был прожектор, взятый напрокат, он висел на стене комнаты и… они смотрели порнофильм, в котором действовали двое мужчин и женщина, и мужчины игнорировали женщину, если вы, конечно, понимаете, что я хочу сказать.
Но врачи качают своими очкастыми головами, у них снисходительный вид, их лица белы, как их халаты:
— Это всего лишь очередная галлюцинация, Зельда. Вас обманывают не глаза, а мозг. Это последствие вашего заболевания: вы не должны верить тому, что видите.
Но они же верят Скотту, его золотым словам, ибо каждое его слово — это доллары: мой супруг регулярно выписывает им чеки.
— Ваш мозг постоянно создает образы, которые на самом деле всего лишь химеры, анаморфозы. Вы понимаете, что означает это слово?
Интересно, оскорбление и снисходительность тоже предписаны в моем случае?
— Я рисую, я художница, господа. Да, я знаю, что такое анаморфоз.
Затем я прошептала что-то типа «Кретины!» или, быть может, кое-что и похуже. Врачи услышали меня, и, заметив, как они лихорадочно принялись черкать в своих блокнотах: я поняла, что только усугубила свой собственный диагноз.
— В какой момент вы ощутили, что теряете контроль? Почему вы не задали вопрос своему супругу? Не уточнили, что именно вы видели?
Я смотрела на эту серо-белую стену, враждебную, молчаливую.
— Если вы мне не верите, спросите у служащих отеля. Займитесь сыском! Весь отель слышал нас: да, я оскорбляла их. Но какая бы женщина не пришла в ярость от этого? Льюис обозвал меня дурой, нимфоманкой, неудачницей. Он трижды сказал: «Бедная неудачница». Он сказал: «Возвращайся к себе, в свою алабамскую дыру. Отпусти Скотта с миром». Тогда я схватила чашу для пунша, стоявшую на фортепиано, и швырнула ее ему в лицо, изо всех сил. Но он ловко уклонился. А жаль.
…Помню, что испытала тогда жестокий шок, аж зубы свело, даже кости заболели. Чаша разбилась с ужасным шумом, настолько же изысканным, насколько невыносимым — словно само фортепиано взорвалось. Бросившись ко мне, Скотт наступил на хрустальные искорки, словно градины украшавшие ковер. Он порезал ноги и оставлял теперь повсюду красные пятна, и вдруг как-то странно, может быть от боли, замер посреди комнаты на одинаковом расстоянии от Льюиса и меня. Скотт так и стоял, разинув рот и не зная, что делать. Льюис уселся в кресло и наблюдал за сценой с довольной ухмылкой. Оцепенев, я дрожала. Слышно было, как в тишине гудит прожектор, и его гул показался мне самым грязным ругательством из всех, которые я когда-либо слышала. Был момент, когда наши взгляды встретились, муж и я думали только об одном: как выключить этот чертов прожектор. Это сделал Скотт: поднявшись на носки кровоточащих ступней, размахивая руками, он пересек комнату и, выключив прожектор, впустил в помещение немного свежего воздуха. Я почувствовала, что ноги ослабли, пол разверзся подо мной, и я провалилась в большую черную дыру.