Елена Сафронова - Жители ноосферы
— Ты так примитивно рассуждаешь, что слушать тошно. Но тебе, надеюсь, понятно хотя бы, что эти люди запомнились последующим поколениям — и не за их безнравственность, как ты выражаешься, а за то, что они создали.
— То есть ты оправдываешь скверность натуры, если эта натура создала в искусстве что-то значительное?
— Я хочу сказать, что скверный человек не может создать в искусстве ничего значительного — это аксиома! Возможно, что гении не образчики нравственности… по крайней мере, обывательской нравственности, — рассуждал мой возвышенный любовник, выставив босую ногу из-под одеяла и веерообразно шевеля пальцами. Совершенно гениальное движение! — Соотношение «плохой человек — хороший автор» типично для средних поэтов. Большой поэт не может быть плохим человеком, вот и все. Просто обыватель и человек искусства мыслят в разных плоскостях, и ты, сердце, мне лишний раз демонстрируешь, насколько велика пропасть между этими плоскостями. Я уже весь язык оболтал, а тебе впрок не идет. Поэтому дискуссию считаю закрытой. Займемся делом, в котором ты подкована, — «Make love nоt war», вспомнила я плакат из квартиры Дзюбина.
— Паша, но для чего нужно это высокомерие? — пресекла я его растущую сексуальную активность. — Ты же не будешь отрицать, что гении часто переносят лишения, отрекаются от бытовой устроенности, мыкаются как неприкаянные, терпят непонимание… как вот ты от меня… Зачем, Паша? Тебе лично — зачем это?!
— Тебе знакомо такое понятие — «ноосфера»?
Так я второй раз после окончания института услышала слово «ноосфера». На лекциях по философии меня однажды прельстила гениально-изящная концепция оболочки Земли, состоящей из мыслей и чаяний всех живущих и дышащих под солнцем. Неуклонно развивающейся, меняющей и оберегающей нас от хаоса и безмыслия Вселенной. Наверное, я поняла Вернадского слишком прямолинейно… И все же существовать внутри «мыслящей» оболочки казалось уютнее, чем без ее защиты.
Но я никогда не думала, что у философской категории может быть крупное славянское лицо Пашки Грибова.
— Учение Вернадского? Безусловно!..
— Так вот, гении тем и отличаются от пошлой массовки, что живут ради единой цели: чтобы их мысли, их чувства, их дела влились в эту «мыслящую» оболочку земного шара. Пусть это случится через сто, двести, тысячу лет, но мои стихи окажутся в ноосфере, а от большинства моих современников останется тире между двумя датами, и даже могильные плиты к тому времени рассыплются в прах… Моя ментальная сущность уже сейчас пребывает в ноосфере.
— Ты, значит, гений?
— К вашим услугам, мадам. Как можно быть такой непонятливой, чтобы связаться с гением… ну ладно, этот эпитет ко мне станет применим в будущем, лет через пятьдесят, пока — просто поэт высочайшего класса… И не догадываться об этом… и пренебрегать моим предложением заняться наконец тем делом, в котором тебе нет равных… я таковых еще не встречал… Дай губы…
— Паша, но зачем же ты со мной, если я такая тупая?
— Ты трахаться умеешь хорошо. Отлично умеешь, сердце! Я сейчас сгорю от желания, пока ты умничаешь, вместо того чтобы отдаться процессу…
Подозреваю, что он ценил во мне также бытовые удобства. Приходя на поздний ужин, Павел Грибов не интересовался, откуда в тарелке, подставленной ему под нос, появляется еда, и сыта ли хозяйка. Плейбой, истово презиравший журналистику, не гнушался водкой, купленной на деньги с запахом типографской краски. И в долг не стеснялся попросить у меня, безотказной. Эвфемизм «в долг» означал спонсорскую помощь. Мотивировал займы Грибов безыскусно и трогательно, как Карлсон, отнимающий у Малыша банку с вареньем:
— Мне больше не у кого занять, сердце!
И я… вынимала купюры из тощего кошелька либо из бурундучьих тайничков, раскиданных по всей сухаревской коммуналке. Глупо — хотелось сделать ему добро, чтобы он полюбил меня сильнее! Но отношения склеивались по иной схеме — кособоко, в точности по стихам Константина Багрянцева, не тем будь помянут: «То любовь, то беготня, то покой, то нервы…». Пашка раз перенес меня через лужу на руках, поцеловал взасос, поставил, как канделябр, сказал: «Сердце, извини, мне пора, увидимся!» — хотя три минуты назад и речи о прощании не было — и рванул через Садовое кольцо поверху, бывалый москвич!
Так и строился между нами роман. А я со своей цепкой памятью, зорким глазом и терпением воина-степняка выжидала, как в засаде, что еще выкинет житель ноосферы Павел Грибов.
О! за этим дело не стало!
Раз Павел Грибов пропал без видимых причин — не ссорились, не спорили о русской культуре, не квасили вместе до беспамятства, чреватого вопросами «А что вчера было?» и неприятными откровениями. Пропал просто — утром простился со мной жадным поцелуем и возгласом «До вечера, сердце!», сбежал по лестнице, торопясь на раннюю встречу с каким-то приятелем, не пришел и не позвонил. В тот вечер я тревожилась за любовника чуть ли не больше, чем за дочь.
Самолюбие не позволило мне звонить по мобильным Пашкиных друзей, а его телефона я не знала (!). Компромисс, на который оно, скрипнув, согласилось — на третий день после пропажи любовника прийти вечером в «Перадор», угнездиться за своим столиком и послушать разговоры вокруг. Вдруг да выяснится, что Павел Грибов отбыл в загранкомандировку (ушел в запой, постригся в монахи, скоропостижно женился, попал в тюрьму за распространение наркотиков, тьфу, тьфу, что я несу!).
Публика подобралась — как нарочно, сплошь незнакомые физиономии. Мир — бардак, люди — его сотрудники, кабачок дерьмовый, кухня плебейская, спиртное паленое… Я вяло выпила порцию пива, ощущая себя засланным казачком, которого не туда заслали. Пиво не доставило желанного расслабления. Вдобавок на сотовый позвонила Ленка — сама набрала номер, бабушка только ее за руку держала! — и стала канючить: «Пиезжай! Сича-ас пиезжай!». От сочетания всех этих факторов я — брошенная Пашкой, бросившая Ленку! — точила слезы в полную пепельницу и самозабвенно жалела себя. Даже словила за хвост мрачное мазохистское удовольствие «Вот я умру, а вы все заплачете и поймете!».
Но умереть мне помешал русский примитивист Василий Сохатый (подлинная фамилия!).
— Инна, ты?! — негаданно удивился он.
— Разве я так изменилась с воскресенья? — ответила я.
И Васька, приземлившись за мой столик, завел бодягу: отчего я грустная, не болит ли у меня где, не купить ли мне пива, раз уж я с Пашкой поссорилась…
Чудо прозорливости пришлось мне не по вкусу.
— Кроме Павла Грибова, в мире нет людей?
— Чего? — оторопел Василий.
— Раз я плачу, то другой причины, кроме Пашки, не может быть? Нет других людей, из-за кого мне переживать?
— Да я думал… — стушевался примитивист. Он был славным, простым и добрым парнем, очень похожим на то животное, фамилию которого носил, и даже послушничество в ордене русской наивной поэзии не испортило его бесхитростную натуру.
— Индюк, — говорю, — тоже думал. С чего ты взял, что мы поссорились?
— Да я, Ин… Пашку сегодня видел, он ничего такого не сказал… Только он пошел к Сотскому, а ты, гля, здесь…
Неимоверное облегчение затопило грудь: «Жив, собака!».
На радостях я угостила Сохатого пивом, мы заболтались, и почти весело трещали до тех пор, пока он не пристроил лапищу мне на плечо.
— Это что это?
— Ты же мне давно нравишься… — залепетал уже поддатый Вася. — Я ж не Пашка, я ж тебя не обижу, Иннуш… — но руку снял.
— Кто меня обидит, тот дня не проживет, — предупредила я. — Вот еще, новости. Я тебе что — ресторанная девка?..
— Нет, ну что ты… Ты классная… Я, наверное, для тебя плоховат… А я тебе стихи написал, хочешь, прочту?
В «Перадоре» на этот вопрос не полагалось отвечать «Нет!». Героем Сохатого был сельский оболтус, которого хочет женить мать на одной из соседских дочек — а он резко против.
Она что слово — про невест, что взгляд — на окна их,
А я дом их обхожу, как яму с лужею.
Скрипят калитки старые мне вослед: «Жени-их!» —
А я водку пью, мать не слушаю…
Честно сказать, мне, с моим суконным рылом, такая поэзия больше была по нраву, чем эстетический мат Владислава. В чем я и призналась сдуру Сохатому. А у него заполыхали глаза, и рука воровски легла на мою талию.
— Понравилось? Правда? Супер!.. Ты очень классная, Ин!.. Я вот и Пашке говорю — она классная, а ты с ней так… А он знаешь чего? — придвинулся ко мне Сохатый совсем тесно. — А он мне сегодня и говорит: если классная, то можешь сам… с ней… попробовать… он не против… А, Иннуш?..
Я оттолкнула все гамузом — Ваську Сохатого, кружку пива, стол — и вскочила, выпрямившись.
— Что-о?!
Где-то внизу кружилось испуганное лицо Василия. Он не мог сфокусировать на мне взгляд.