Ирина Муравьева - Любовь фрау Клейст
Профессор Трубецкой схватился за голову.
— Я разошлю по электронной почте просьбу письменно подтвердить свое мнение о работе профессора Трубецкого. И каждый аспирант пошлет в деканат этот отзыв. Если профессор Янкелевич собирается и дальше сообщать о своих опасениях, то там уже будут все отзывы. И я бы попросила бы вас, Адриан, — она опять ярко вспыхнула, — не запирать дверей своего кабинета и не уединяться со своими студентами при этих закрытых дверях. Мы с вами живем в таком мире…
— Мы с вами уже не живем! — устало взревел Трубецкой. — Мы с вами спешим к концу света.
…Любовь фрау Клейст
Она только что выпрыгнула из троллейбуса и теперь медлила на подтаявшем и залитом желтовато-коричневой грязью пятачке, напомнившем кожу поджаренной курицы. Он говорил себе, что надо решиться, подойти, что она сейчас дождется нового троллейбуса и исчезнет… Но она не исчезала, а неторопливо поправляла обеими руками черный колпачок, переступала высокими ногами в обтягивающих сапогах, потом что-то долго искала в карманах. И вдруг побежала к нему по ступенькам.
От неожиданности он даже слегка попятился, но ошибки никакой не было: перейдя на очень быстрый шаг, она приблизилась к нему с немного неловкой, но все же открытой улыбкой:
— У вас, как мне кажется, лишний билетик.
Смеющийся голос был свежим, тугим и ярко-прозрачным, как гроздь винограда.
— Да, лишний.
Он протянул ей билет, и она вынула из сумки кошелек.
— Его подарили, — сказал Алексей. — Я сам не платил, так что денег не нужно.
Она удивленно приподняла плечо, как бы не зная, соглашаться или нет, но потом плечо опустилось, и она опять улыбнулась:
— Тогда я в антракте куплю шоколадку. Хотите?
— Давайте я лучше куплю.
— А, вы? Ну, давайте, — сказала она.
На сцене все было перекошено, все поставлено вверх дном. Шел снег, крупный, тихий, как в жизни. А может быть, не было снега, но рядом был черный рукав ее кофты и белые пальцы внутри рукава, прекрасные, длинные, сильные пальцы.
Он не отрываясь смотрел на сцену, но там все сливалось, зато стоило немного скосить глаза, и появлялся ее очень тонкий, слегка вытянутый профиль с подкрашенным выпуклым веком, потом ее родинка, губы. Родинка была пониже виска, кожа вокруг нее покраснела от грубого ветра, немного припухла, и губы припухли. От ее черной шерстяной кофты пахло зимой, и он понял почему: кофта была с капюшоном, который напомнил ему шапочку послушника, он вымок под снегом.
Сильное тепло шло от ее тела, хотя она сидела, не только не дотрагиваясь до него, но, напротив, облокотившись на ручку кресла и сдвинувшись влево, потому что высокая и лохматая голова сидящего впереди человека ей очень мешала. Он даже не понимал, красива ли она и сколько ей может быть лет. Он вообще ничего не понимал, только все острее чувствовал слева от себя скользящий и светлый пожар, как будто лицо это тихо горело.
Спектакль закончился, хотя Алексей всеми силами души желал, чтобы он шел и шел, но, когда занавес с торжественным шумом закрыл от него разоренную сцену, он понял, что нужно ведь что-то и сделать, нельзя же ее отпустить.
— Я вас провожу, если можно, — сказал он, когда, одевшись, они вышли на те же ступеньки с серебряно тающим снегом.
— Спасибо. Метро, правда, может закрыться, и вы не успеете.
Дала ему понять, что разрешается только проводить. Никакого продолжения.
— Вы замужем?
— Нет, я давно развелась. Почти уже год. Живу с сыном.
Алексей спросил, как зовут сына. Она ответила. Они шли по бульвару в сторону Кропоткинской.
— Ой, я не могу! — вдруг засмеявшись, сказала она и легонько взяла его под руку. — Я видела этот спектакль! А вы и не поняли, да? Но я подошла, потому что… — И, оборвав смех, отпустила его рукав. — У вас было очень больное лицо.
— Больное? — удивился он.
Она кивнула.
— Вам что, стало жалко меня?
— Да, жалко и как-то неловко.
Он пожал плечами. Она искоса взглянула на него своими темными глазами:
— А вы? Вы женаты? Но только не врите.
— Зачем мне вам врать? — волнуясь, сказал он. — Нет, я не женат. Мы расстались с женою. Она теперь с кем-то живет, я не знаю.
— И вы не ревнуете?
— Нет, не ревную.
Она недоверчиво приподняла плечо и потерла перчаткой тонкую переносицу.
— А я вот всегда ревновала. Ужасно. У нас, у актеров, иначе не принято.
— Актеров?
Она махнула рукой.
— Актеров! Его-то все знают. По улице стыдно ходить. Сериальщик. Такой длинноносенький. — Нарисовала в воздухе длинный нос. — Но симпатичный. Еще бы не пил, так вообще просто прелесть. Но пьет. И гуляет. Мерзавец, короче. Ну, хватит об этом.
И снова взяла его под руку. Ее прикосновения вызывали странное ощущение никогда не испытанного прежде счастливого покоя, который блаженно туманил рассудок, стекал по затылку и был во всем мире: в деревьях, в домах, в молчаливых прохожих.
Она приостановилась:
— Вы близко живете?
— Живу? Далеко. В Загорянке.
— Что вас занесло в Загорянку?
— Оставил квартиру жене. Жить-то негде, — и тут же добавил: — У нас была дочка, она умерла.
Она сделала шаг в сторону так резко, что легкий снег под натиском ее сапога взлетел торопливыми искрами.
— О господи! Вот оно что!
Тогда он развернул, притиснул к себе темноглазое, с ярким и сильным голосом, с припухшей от ветра родинкой на виске, чужое, далекое, женское существо, которое было источником счастья. Ему стало нечем дышать, и сердце, как до краев наполненное ведро, которое со всего маху рухнуло обратно в колодец, и там поднялся звон и брызги, — так сердце вдруг вызвало бурю внутри всего тела и звонко забилось во всех его точках.
25 декабря
Даша Симонова — Вере Ольшанской
Волнуюсь: как ты?
…Любовь фрау Клейст
Прислушиваясь к тому, что происходило внизу у жильцов, фрау Клейст уставала до мигрени: они говорили по-русски, и ей приходилось гадать. Тугой, сильный голос Полины нередко срывался на крик. Его мягкий бас был негромким. Иногда Полина меняла свою интонацию и вдруг начинала журчать и ласкаться. Тогда фрау Клейст казалось, что она обращается с мужем, как тощий солист из театра балета с кудрявой и томной мальтийской болонкой.
По ночам фрау Клейст была особенно напряжена, пытаясь поймать хоть намек на любовь, хотя бы легчайший из скрипов и стонов. Но все было тихо. Она заметила, что Алексей каждый раз обнимает Полину за плечи, когда они вместе выходят из дома, а Полина каждый раз непроизвольно отодвигается от него, перевешивает сумочку на то плечо, где лежит его рука, и он эту руку тогда убирает.
30 декабря Вера Ольшанская — Даше Симоновой
Гриша в состоянии средней тяжести, говорят, что непосредственной опасности нет. У Луизы я только ночую, и то не всегда. Иногда засыпаю прямо в больнице. Он лежит в одноместной палате, я за все заплатила.
Да, кстати! Ведь я оказалась права: у Гриши в Москве тут любовница. Она ждет ребенка и с ним была вместе в машине во время аварии. Но не пострадала. (Сюжет тебе прямо для книжки.)
* * *Утром, девятого декабря, проснувшись в своем кабинете, где тихо урчал не выключенный на ночь компьютер, профессор Адриан Трубецкой подумал, что он опоздал и уже все случилось. Теперь он был загнанным волком.
Ему вспомнилось, как бабка, похоронившая своего мужа, его деда, сама уже дряхлая, древняя и безумная, на следующее утро после похорон была застигнута на кухне в тот момент, когда она пыталась накормить большую дедовскую фотографию вареной картошкой. Отец Трубецкого, увидев свою мать, старательно тыкающую ложкой в отцовское изображение, не успел даже удивиться как следует, как был остановлен спокойным вопросом:
— Я что, опоздала? Его накормили?
И долго потом вспоминали в семье:
— Я что, опоздала?
Трубецкой чувствовал, что он опоздал уяснить себе самому свою жизнь и собрать ее в фокус. Поэтому все расползлось: здесь Петра с Сашоной и толстой Прасковьей (ей слова нельзя поперек!), там, в Питере, Тата… А он вот лежит на диване, огромный и слабый, не может помочь. Ничего не умеет.
«Между людьми нет справедливости, — думал Трубецкой, — и в том, что достается им, нет справедливости. И в этом вся штука. Ведь вот возьмем лес. Одно семя падает в тень и гниет, а другое — на солнце. Оно прорастает. Но мы же не утверждаем, что в отношении первого семени проявлена несправедливость? И было просто нелепостью так утверждать. Они, — он брезгливо скривился, — они полагают, что все можно взять и исправить. Здесь можно отнять, а туда можно дать, и все будет лучше. Нет, дудки! Не будет! Они полагают, что все идет сверху от ихних дурацких людских установок. А все идет сверху, но только от Бога!»