Валерия Перуанская - Прохладное небо осени
Инесса слушала его с симпатией – перед ней был один из тех мальчишек революции, которые вынесли на плечах своих разруху гражданской войны, руками которых поднимались леса первых пятилеток. Первое послереволюционное поколение. Малограмотные, учились в разных партшколах, промакадемиях, рабфаках, не спали ночами, месяцами не видели жен и детей – строили социализм. Как умели, как понимали. Отец ее тоже из таких, с той лишь разницей, что фельдшерский сын, какой-никакой, а – интеллигент, полегче брал подъемы.
– А народу погибло здесь – пропасть, – опять про свое, перебив мужа, заговорила мать. – Даже вспомнить страшно, что творилось. Простить себе не могу, что Юлю, дочку, не уберегла. Ведь как было...
– Мама, пожалуйста, – попросил Токарев.
Видно, она испытывала потребность поделиться старым своим горем с каждым новым человеком. Больше двадцати лет с той поры, а все равно ничего не забыто.
– Да нет, теперь уж что? – успокоила она сына, который не хотел, чтобы она начала вспоминать и расстраиваться. И поспешила – как бы снова не перебили – Инессе рассказывать: – В тот день я собралась в распределитель пойти, а Юленька как раз дома оказалась – вообще-то она была на казарменном положении – и говорит, давай, мама, я схожу, у меня время есть... Вот как чувствовала – не хотела я, чтоб она шла. И самой-то трудно идти, ноги еле волочила, и ее пускать не хотела. Ну, а спорить тоже сил не было. Отпустила. Она и не вернулась. Никогда не вернулась больше. – Хоть и обещала не расстраиваться, а все-таки голубые ясные ее глаза заволоклись слезой, она поспешно нащупала в кармане платья платок, смахнула ее. – Нет, и не рассказать вам, что мы тут пережили. Иногда вспомню – и себе не верю, неужели все это со мной было, а я еще жива, по земле хожу? А Юленьки вот нет...
– Ладно, – сказал Токарев-старший. – Нечего нюни распускать. Сын к тебе приехал. Гостью привел. Наливай-ка, Юрка, выпьем.
– Ты же не пьешь?
– Не пью, – подтвердил отец. – И раньше не был выпивохой, – пояснил он Инессе, – а теперь совсем на лимонад да на минеральную воду перешел. Сердце пошаливает. – И повернулся к сыну: – Я не пью, а другим за столом с такой закусочкой, – он не без бахвальства провел рукой, – не заказываю. И мать пригубит винца, она у меня «Твиши» обожает, и ты еще мужик молодой, крепкий.
Налили, выпили.
– Вот что я скажу, – Токарев-старший поставил на стол стакан, из которого отпил боржоми. – Когда в войну воевали, думали – после войны жизнь правильно, хорошо пойдет...
– А чем же она неправильно идет? – недовольно откликнулась жена. – Как пить перестал, стал брюзга – ужас, – пожаловалась она сыну.
– При чем тут? Сколько я пил? Алкоголиком меня выставляешь.
– Никакой не алкоголик, а за столом, с гостями позволял себе. Все веселее.
– Ладно, ладно, – примирительно одернул сын. – Очень все просто, – пояснил он Инессе, – на пенсию вышел, свободного времени невпроворот, раньше когда было брюзжать? Раньше работать надо было, – он смотрел на Инессу, улыбаясь одними глазами. – Я бы в обязательном порядке выдавал пенсионерам участки за городом. Чтобы летом выращивали плоды и цветы, зимой изучали агротехническую литературу. И у самих дело, и народному хозяйству дополнительная продукция, – он шутливо подмигнул отцу, но тот шутку не принял, похоже – даже обиделся.
А здесь Токарев опять другой – третий. Домашний. Снял, спросив разрешения, пиджак, остался в шерстяной темно-серой рубашке. Никому не начальник – чей-то просто сын в родительском доме. Ральше Инесса не видела, как улыбается, сейчас может наглядеться – оживление не сходит с Лица, человеку всегда хорошо, сколько бы ни стукнуло лет, под отчим кровом, с отцом, с матерью.
– Пенсия – ни при чем, – опять заговорил старик и, как бы осуждая, оглядел всех по очереди: сына, жену, Инессу. – Порядка нет. Нету порядка. Всюду молокососы, ничего не понимают, сами не знают чего хотят. Я тут одно предложение сделал, послал в соответствующую организацию...
– Какое предложение? – полюбопытствовала Инесса. Старик сердился и казался забавным.
– Какое – неважно, – отмахнулся он. – Все ж таки у меня жизненный опыт, не один год на ответственных постах проработал. И сейчас бы работал, если бы порядок был. Не нужен, видите ли, оказался. – Понятно: обидели старика, таит обиду.
Инесса посмотрела на него сочувственно, а сын сказал:
– Да что ты, папа, о чем говоришь? – Ему, видно, было неприятно, что отец начал откровенничать. – Что с твоим предложением сделали, скажи лучше?
– Что, что, – пробурчал тот. – А ничего. Им, понимаешь ли, непонятно, о чем хлопочу. А пока я приема добился!..
– Забыл, наверно, что и к тебе-то нелегко было попасть.
– То – я, – веско произнес отец. – Сравнил. Меня и какого-то мальчишку.
– С утра до вечера, – вступила в разговор мать, – письма разные строчит. Пишущую машинку купил. Как позавтракает утром, так и садится, одним пальцем стучит, стучит...
– Не писателем ли задумал стать? – поддел старика сын.
– Не смейся, не над чем смеяться. Безобразий кругом развелось. Иду по улице – навстречу девчонки в этих юбках своих до пупа...
– Говорят, скоро будут длинные до земли носить, так тебя устроит?
Отец только усмехнулся:
– Среди дня с парнями обнимаются... Фильмов заграничных напокупали, только разлагают молодежь. Мы разве в их годы такие были?..
– Так те годы давно прошли, – напомнила мать. – Ты что ж, хочешь, чтобы годы шли, а ничего не менялось?
– Хочу! – гаркнул муж и кулаком грохнул по столу. Лицо его, хоть и не пил, еще больше порозовело, светлые глаза смотрели жестко, и Инесса вдруг поняла, что этот старый человек, поначалу показавшийся достойным, не нравится ей. Не потому не нравится, что он такой злой, хотя и это тоже не нравится, и не потому, что не одобряет мини-юбки, в конце концов не всем же они должны нравиться, а Инессе тоже не очень по душе мальчики и девочки, которые, не стесняясь, обнимаются и целуются на эскалаторах метро – не хотела бы она увидеть в такой парочке свою Катьку и уверена, что не увидит, – и фильмы за границей, наверно, покупают не всегда лучшие и не всегда выбирают их с достойным вкусом – все верно, а вот что-то угадывалось в этом сердитом, обиженном человеке злое, непримиримое. Косное. В этом его «Хочу!». Она отвела от него глаза.
Токарев поспешил предложить:
– Крабы в майонезе? Инесса протянула тарелку:
– Разве от такого угощения откажешься?
– Вот, отец, крабы, икра у тебя на столе, а ты недоволен. Правильно мать говорит – не пьешь, оттого и сердитый стал.
Старик молчал. Уткнулся в тарелку, ковырял салат. Наверно, жена под столом толкнула, напомнила, что посторонний человек в доме, чтоб не кричал и по столу не дубасил. Мать куда приятнее, заключила Инесса. Нелегко, наверно, с таким человеком ей жизнь прожить. А впрочем, кто знает? Отчего уж ей так с ним плохо было? Если и покричит иногда – так не на нее же. Чем-то он напомнил Инессе отцовскую соседку Марию Макаровну, хотя какое сравнение?.. И все же, кажется, тут же нащупала общее: злую обиду, что жизнь не так идет, как им надо, не на их мельницу воду льет. Им, в их закоренелой косности, нужно, чтобы ничего никогда не менялось, не двигалось, если от этого движения им лично пользы нет, а и вред. Масштабы, конечно, разные, сравнивать не приходится, а по сути...
– Вот, – сказала мать, отвлекая разговор на другое, – крабы едим, майонезом поливаем. А в блокаду, поверите ли, ремни, подошвы кожаные варили. Столярный клей на вес золота был. Не то что о крабах не мечтали, а картофелина, солью посыпанная, казалась самой что ни на есть лучшей едой...
...В сорок втором году Инесса смотрела фильм «Ленинград в борьбе». Это было летом, она пошла с Зинкой, девчонкой, с которой вместе лежала в больнице, а после больницы продолжала видеться. И Зина к Инессе привязалась. Добрая, неглупая была девочка, но находилась где-то на низшей ступени цивилизации. Кончила пять классов, работала кондукторшей в трамвае, книг не читала, и интересы ее постоянно крутились между любовными приключениями, которых и в войну ей хватало, и рынком, где что-то она продавала и покупала, отец был на войне, а у матери еще двое ребят, младших.
Они пришли в железнодорожный клуб, народу набралось – почти полный зал, сеанс был вечерний, и помещение небольшое.
К тому времени Инесса уже знала, что мама умерла, что умерла она от голода, что в Ленинграде от голода умерло много людей. Но представить; понять, как это умирают от голода и что это – город в блокаде, не могла.
Начался фильм. Рядом с ней, сзади, впереди вздыхали, охали, ужасались люди. Добрые, склонные к сочувствию и сопереживанию люди.
Инесса окаменела. Все внутри у нее сжалось и не отпускало. Она не чувствовала себя, она была там, в своем городе, с теми, кто пробирался между сугробами за водой по неузнаваемому Невскому, – неужели это Невский, как же так, как же это может быть, что заваленная сугробами, с торчащими мертвыми трамваями улица – Невский?.. И эти шатко ступающие, падающие посреди тротуара люди, те самые люди, которые год назад ходили веселые, нарядные, сытые по веселому, нарядному, сверкающему зеркальными стеклами Невскому?.. Этому нельзя было ни сочувствовать, ни ужасаться этим, – Инесса могла только жить сама в этом.