И. Грекова - Вдовий пароход
— Ну, я пошел.
А куда — спросить не смей. То придет ночевать, а то нет. Анфиса Максимовна ходит босая к парадной двери, каждый шаг на лестнице слушает: нет, не он. Не выспится, встанет разбитая, а ей на работу. Вечером вернется Вадим — и сразу дерзить. После какой-нибудь очень уж обидной дерзости трясутся у нее руки и начинает она, что называется, психовать. Не жалко ей ничего, кидает вещи. Раз целую стопку десертных тарелок на пол бросила. Испугался Вадим, но оправился, усмехнулся презрительно и пошел по осколкам.
Иногда Анфиса Максимовна говорит Вадиму:
— Ну, давай с тобой жить по-человечески, по-хорошему.
— А я что? Я ничего, — отвечает Вадим. — Я по-человечески живу.
Анфиса жалуется Ольге Ивановне (опять между ними дружба):
— Презирает он меня, ох презирает!
— За что же ему вас презирать?
— А за это самое, за Василия.
— Мерзость это и гадость — его презрение, — говорит Ольга Ивановна и поджимает губы.
Наверно, чувствует, что и ее саму Вадим презирает. Ольга Ивановна Вадима теперь разлюбила. Даже Ада-стрекотуха стала его побаиваться: больно жесток.
А ей, Анфисе, сын всегда сын.
…Нет, я не разлюбила Вадима, чем-то он мне был дорог все-таки. Слишком много я в него вложила, чтобы так, без борьбы его уступить.
А вина была моя. После того как он начал ходить к Аде Ефимовне, я на некоторое время из дурацкого своего самолюбия оставила его в покое. Не хочет — не надо. Тут-то я его и упустила. Потом спохватилась, но поздно. Ушел человек, Так и не удалось мне к нему пробиться.
Иногда я его приглашала к себе. Он отказывался, говорил: «Некогда». Если я очень уж настаивала, заходил, садился на краешек кровати и говорил: "Ну?" Значило это: начинайте, так и быть, свои фокусы.
Пыталась я с ним говорить о школе, о жизни, о книгах… На все он усмехался презрительно, отчужденно. Новое словечко у него появилось: «пирамидон». Так назывались у него высокие слова, нежные чувства, понятия «совесть», «долг», «доброта»… Скажешь ему что-нибудь, а он прищурится и этак врастяжечку, отчетливо: "Пи-ра-ми-дон".
Особенно не любил он разговоров о книгах: они ему напоминали школьные уроки литературы, где, с его точки зрения, был сплошной «пирамидон». Литературу у них учили "по образам", и ненавидел он их до зубовного скрежета.
— На кой мне образ Лизы Калитиной из "Дворянского гнезда"? Наплевать мне на это гнездо вонючее… Она «ах», он «ох», она в монастырь — бух, а я учи!
Я пыталась как умела ему растолковать глубину и прелесть русской литературы, говорила сбивчиво, искала слова, все время боясь впасть в «пирамидон» и все-таки в него впадая… Ведь плакала же я в юности, читая Толстого, Тургенева, — неужели нет у меня средств передать другому эти слезы, этот восторг? Вадим глядел с усмешечкой. Когда я замолкала, он спрашивал иронически:
— Можно идти?
— Иди, Вадим.
Разговоров о матери он вообще избегал, а после истории с замполитом и вовсе перестал о ней говорить, как будто не было ее не только в этой квартире — на свете. Однажды я сама осторожно навела разговор на опасную тему, вспомнила Василия Сергеевича. Ненависть на лице Вадима вспыхнула так ярко, что я испугалась.
— Он мне сказал "фрукт".
— Ну и что? Может быть, пошутил? А может быть, ты сам вел себя вызывающе?
— Он мне сказал «фрукт». Человеку не говорят "фрукт"…
Вадим был в девятом классе, перешел в десятый, когда рядом с ним появилась Светка. Дело было в совхозе — послали их туда всем классом на прополку овощей. Работать было трудно — земля пересохшая, кирпич кирпичом, и сорняки торчали из нее, как щетинистые, злые волосы. Кой-где среди сорняков попадались слабо-зеленые веерочки моркови; вместе с ними из земли выдергивались тщедушные розовые хвостики. Ребята их обчищали и пытались есть, но они были сухими и вялыми, их тут же выкидывали вместе с ботвой. Видно, все это поле было вспахано и засеяно, а теперь пропалывалось не для того, чтобы что-то выросло, а для отчетности. Вадим чувствовал в этом все то же вранье, которое преследовало его повсюду, но уже не тосковал, как прежде, а злорадствовал: выходило по его — все врут. Товарищи его в разговорах на эту тему не поддерживали, им было скучно говорить и слушать про вранье. Они просто шутили, просто пололи, просто пытались грызть морковные хвостики и выкидывали их вместе с ботвой. Вранье их не тревожило, оно у них не болело… Вадим сознавал себя умнее их, выше, мыслящим более по-государственному. И вместе с тем он завидовал их веселой общности. Он-то всегда был один, пока они наслаждались купаньем, печеной картошкой, песнями у костра. Он тоже купался и ел картошку, только без наслаждения, а с сознанием некой высокой своей миссии. По вечерам становилось прохладно, запевали комары, тонкий месяц выходил на синее небо. Ребята жгли костер, тренькали на гитаре, били комаров, смеялись. "И чего смеются?" — думал Вадим. И все-таки ему было завидно…
Однажды он сидел у самого костра, ощущая жар на лице, и помешивал в огне длинной рогатой хворостиной, уже обугленной на конце, который своими черными рожками напоминал хитроватого черта. Вадим раскалил черта и, постукивая, отбивал у него рога. Тут кто-то тронул его за руку.
— Пойдем прошвырнемся, — сказала Светка.
В первый раз он на нее поглядел. Этакая незаметинка, белая мышка. Остренький нос, острые зубки. Впрочем, хорошенькая, пожалуй.
Сейчас она, полуприсев рядом с Вадимом, согнув детские колени с царапинами, положила свою маленькую руку на его большую и грубую и сказала:
— Давай прошвырнемся.
"Очень нужно", — хотел было ответить Вадим, но вместо того встал, потянулся, и они вместе со Светкой пошли по голубой пыльной тропке в сторону леса. Светлый месяц висел наверху, и какая-то птица кричала, тоскуя.
— Чего это она? — спросил Вадим.
— Наверно, детей своих ищет, — тихо ответила Светка.
На ее щеках бродили большие тени от темных ресниц, и вдруг она показалась ему очень красивой. И лес, и месяц, и неизвестная птица, ищущая детей — все было новым, загадочным, никогда не виданным. А новее всего был сладкий холодок около сердца. Робея, Вадим взял Светку под руку. Тонкий прохладный локоть отдал себя его руке с пугающей готовностью. Холодок у сердца переходил в стеснение, словно его кто-то там давил. Дойдя до леса, тропа круто загибала вправо, в темноту под округлые насупленные деревья. Вадим понял, что там, среди этих деревьев, можно отдохнуть от вранья. На самой опушке они остановились. Она подняла к нему свое неузнаваемое, правдивое лицо.
— Ты чего? — спросил он.
— Я тебя давно уже заметила. Ты интересный.
— Скажешь тоже… — смутился Вадим.
— Не отрицай. Ты всех интереснее в нашем классе. Может быть, даже во всех девятых… Пожалуй, только Вовка Суханов интересней тебя…
Вадим даже зубами скрипнул. Вовку Суханова он терпеть не мог. Этакий бело-розовый красавчик, не парень, а пирожное с кремом. А главное, передовик. Он и отличник учебы, он и спортсмен, он и общественник. Ловко писал сочинения, выступал на собраниях, врал, врал…
— Интересней меня, так с ним и… — сказал он грубо.
Светка вся подалась вперед, закинула руки ему на шею.
— Не обижайся. Это я объективно говорю, а субъективно…
Субъективно она его поцеловала. Холодок возле сердца превратился в мороз. Горький месяц скатился куда-то вбок, и в мире осталась только Светка — ее тоненькое, доверчиво вставшее на цыпочки тело.
Потекли-замелькали считанные дни в совхозе. Раньше Вадим их ненавидел, считал по пальцам, скоро ли кончатся. Теперь он тоже считал дни, но наоборот: неужели проходят? Задержать бы, остановить! Каждый вечер Вадим со Светкой, держась за руки, не обращая внимания на подначки ребят, уходили в лес. Там под широко рассевшейся, мохнатолапой елью был их единственный, их правдивый дом. Вадим приносил в кармане клеенку, которую на последние гроши купил в сельмаге; эта клеенка называлась у них "домашний уют". Она великолепно пахла свежей синтетикой, от этого запаха у Вадима даже днем кружилась голова, и он украдкой сцеловывал его со своих пальцев. А вечером этот запах расцветал и мешался с невинным, цыплячьим каким-то запахом светлых волос… Обнимая Светку, вдыхая ее детские волосы, Вадим каждый раз ощущал боль переполненности в сердце. Ему больше не хотелось говорить и думать о том, что все врут. Может быть, они и врали, но это было не важно. А дни, хоть он и заклинал их помедлить, проходили стремительно. Вот уже и месяц из узенького стал широким, круглым и зрелым, а потом похудел с одного бока и быстро стал убывать… "Эх ты, косорылый!" — грозился ему Вадим. Месяц его обкрадывал. А тут еще и Светка стала капризничать. Не к месту опять вспомнила о Вовке Суханове. Вадим ее ударил, Светка заплакала:
— Какой ты грубый, какой некультурный…