Витольд Гомбрович - Дневник
Время от времени в одном парижском издании появляются информационные статьи господина Станислава Кочика о литературной жизни в Польше. Недавно он выступил со статейкой, в которой называет меня «самым польским из „великих“ современных польских писателей». Прекрасно, но не лучше ли было бы сказать «выдающихся»? Кто поверит, что в Польше сейчас наберется столько «великих», если никто на Западе о них не знает? Станислав Игнацы Виткевич, по мнению господина Кочика, «громадный» (immense), и я ничего не имею против такого его мнения, но не лучше ли проявить чувство юмора и не разбрасываться «громадными» и «великими»? Я горд, что господин Кочик воспользовался случаем и под разговор обо мне контрабандой провез немного «польского величия», но результат может оказаться противоположным, поскольку, раздраженный таким количеством великих, я готов кое-что напомнить в заграничной прессе об умеренности. Странное ощущение. Всю жизнь я боролся за то, чтобы быть не каким-то там «польским писателем», а собой, Гомбровичем, к тому же дурную привычку говорить «наш» считаю смехотворной. «Солнце остановил, Землю привел в движенье, а родине польской своей почет принес и уваженье» — в рождающейся ныне Европе это уже не модно. Я боролся за то, чтобы быть собой, а вот народ в лице г-на Кочика снова меня ухватил и сделал из меня перо в своем павлиньем хвосте. Что еще раздражает: что господин Кочик, заметив, что я в Польше запрещен, не преминул добавить, что я фигурирую в энциклопедии, что за последние десять лет в каком-то журнале появилось обо мне эссе некоего югослава, и что все-таки мое «Венчание» три дня продержалось на сцене в провинциальном театре (полиция запретила). Замечательная беспристрастность! А может быть, она должна служить тому, что все не так уж и плохо, что культура в Польше и т. д.? Святый Боже! Неужели еще надо кому-то объяснять, что такие смешные заплатки, наложенные на такой важный вопрос, как цензура, могут во французском читателе вызвать только самые прискорбные чувства? Было бы лучше, господин Кочик, если бы вы не размахивали Виткевичем, как знаменем, а были просто искренни. Это и Польше пошло бы на пользу.
Другой пример, более тонкий, но на эту тему уже не пошутишь. После вторжения советской армии в Чехословакию в эмигрантской прессе появились протесты поляков, некоторые даже очень смелые, например, протест Анджеевского. Я в принципе не подписываю протестных писем, я — литератор, а никакой не руководитель, не учитель, я — частное лицо, и, может быть, даже более частное, чем многие другие лица. Да и протестов расплодилось столько, что вряд ли они дадут результат. Тем не менее я полностью разделяю чувства поляков и поддерживаю их. Однако одна деталь, чуть ли не фрейдистская, озадачивает меня: в своей детской обиде они, похоже, забыли, что Польша испытала то же самое. Ведь сколько уже лет Польша является оккупированной страной — точно так же, как и сегодняшняя Чехия. Если бы они сказали: «Для меня насилие — акт ежедневный, я знаю, что это такое, и потому я осуждаю русскую агрессию», — все было бы ясно. Но они просто забыли о том… что сами живут за границами своей страны. Занятые Чехословакией, они забыли о собственной судьбе.
Приложение
Против поэтов
С моей стороны было бы весьма учтиво не мешать одному из немногих остающихся пока в нашей жизни молитвенных поклонений. И хоть мы уже успели усомниться почти во всем, мы все еще продолжаем пестовать культ Поэзии и Поэтов. Это единственное, пожалуй, Божество, которое мы не стыдимся любить помпезно, низко кланяясь, патетически возвышая голос… Ах, ах, Шелли! Ах, ах, Словацкий! Ах, слово Поэта, призванье Поэта и душа Поэта! И все же следует напасть на эти молитвы и в меру моих возможностей испортить этот ритуал во имя… да просто во имя самой обычной злости, которую будит в нас любая стилистическая ошибка, любая фальшь, любое бегство от реальности. А поскольку я собираюсь бороться с областью особенно возвышенной, чуть ли не заоблачной, то и ухо я должен держать востро, чтоб не воспарить подобно воздушному шару и не потерять твердой почвы под ногами.
Допускаю, что тезис предлагаемого эссе, а именно: что почти никто не любит стихов и что мир рифмованной поэзии — это мир искусственный и фальшивый, может показаться сколь смелым, столь и несерьезным. И все же, вот я стою перед вами и заявляю, что стихи мне абсолютно не нравятся и даже наводят на меня тоску. Возможно, вы скажете — вот жалкий невежда! Однако работаю я в искусстве давно, и его язык мне не так уж чужд. Более того: вы не сможете выставить против меня ваш излюбленный аргумент, что, мол, во мне нет поэтической впечатлительности, потому что как раз она-то у меня и есть, и притом в большом количестве, а когда поэзия является передо мною в стихах, но смешанная с другими, более прозаическими элементами, например, в пьесах Шекспира, в прозе Достоевского и Паскаля или просто при заходе солнца, то меня, как и других смертных, охватывает дрожь. Почему же так удручает меня и раздражает этот именуемый «чистой поэзией» фармацевтический экстракт, особенно тогда, когда он подается в рифмованном виде? Почему я не в силах вынести это монотонное возвышенное пение, почему меня усыпляют ритм и рифма, почему язык поэтов представляется мне самым неинтересным изо всех возможных языков, почему Прекрасное для меня столь малопривлекательно и почему в отношении стиля я не знаю ничего более смешного, чем тот способ, при помощи которого Поэты говорят о себе и о своей Поэзии?
Я, возможно, и был бы склонен признать какую-то особую мою неполноценность в этом отношении… если бы не определенный опыт… определенный научный опыт… Проклятый Бэкон![311] Советую вам не пытаться проводить опыты в области искусства, поскольку оно этого не терпит, а все декламации на данную тему могут иметь место лишь при условии, что не окажется никого настолько бестактного, кто стал бы проверять, как, в какой степени сказанное совпадает с действительностью. Интересные вещи могли бы нам открыться, займись мы изучением того, насколько человек, восторгающийся, скажем, Бахом, вообще может восторгаться Бахом, то есть насколько он способен уловить хоть что-нибудь в музыке и в Бахе. Ведь довелось же мне (мне, не умеющему сыграть на пианино даже «чижик-пыжик») дать — и с каким успехом! — два фортепьянных концерта, суть которых заключалась в том, что, объявив об исполнении современной музыки, я без складу и ладу лупил по клавишам, заранее договорившись об аплодисментах с несколькими посвященными в мою затею признанными знатоками музыки. Какое же счастье для всех тех, кто высоким штилем Валери разглагольствует об искусстве, что жизнь не опускает их до подобных конфронтаций. Если подойти к нашему эстетскому богослужению с этой стороны, легко может обнаружить, что царство иллюзорной зрелости и есть как раз самое незрелое в человечестве, ибо в нем царят блеф, мистификация, снобизм, фальшь и глупость. Хорошая будет гимнастика для нашего негибкого мышления, если время от времени мы будем представлять себе Поля Валери в образе жреца Незрелости, в образе босоногого священника в коротких штанишках.
Я проводил такие опыты: комбинировал отдельные предложения или отрывки предложений из стихотворений какого-нибудь поэта, составлял абсурдное по содержанию произведение и зачитывал его в кругу истинных почитателей данного поэта, выдавая поделку — ко всеобщему восторгу этих самых почитателей — за новейшее его произведение; или начинал их особенно подробно выпытывать относительно деталей того или иного стихотворения, в результате чего каждый раз приходил к выводу, что так называемые почитатели не удосужились прочитать стихотворение до конца. Как же так? Так восторгаться и не прочесть целиком? До такой степени упиваться «математической точностью» поэтического слова и не заметить основательной путаницы? Столько мудрить, так высокопарно вещать на поэтические темы, вдаваться в какие-то подробности, ковыряться в нюансах и вместе с тем впадать в такие тяжкие, такие элементарные грехи? Разумеется, после каждого из моих опытов следовали протесты и обиды, а почитатели божились всеми святыми, что все-таки дело обстоит не совсем так… что все-таки… Но этот горох отскакивал от твердокаменной стены Опыта.
Итак, я оказался перед лицом следующей дилеммы: тысячи людей пишут стихи, сотням тысяч эта поэзия нравится, величайшие гении работали со стихотворной формой, с незапамятных времен Поэта чтили — и вот перед всей этой горой восхвалений я с моими подозрениями, что поэтическое богослужение происходит в абсолютном вакууме. Я наверняка растерялся бы в этой ситуации, если бы не подошел к ней как к игре.
Мои опыты сильно укрепили мой дух, и я все смелее и смелее стал искать ответ на мучивший меня вопрос: почему чистая поэзия мне так не по душе? Почему? Не по тем ли самым причинам, по которым мне не нравится чистый сахар, сахар как таковой? Сахар хорош для подслащивания кофе, а не для того, чтобы есть его ложкой с тарелки, как кашу. В чистой, рифмованной поэзии меня удручает чрезмерность: чрезмерность поэзии, чрезмерность поэтических слов, чрезмерность метафор, чрезмерность благородства, чрезмерность сконцентрированности и очищенности от всякого рода антипоэтических элементов наконец, что и делает стихи похожими на химический продукт.