Выдумщик - Попов Валерий Георгиевич
– Подписать? – предложил я.
– Так ты никого не позвал?
– Но я сейчас только понял, о чем речь.
– Я что – по телефону все должен объяснять этим бездельникам из органов? Пусть ребята побегают – зарплата, я думаю, у них приличная! – он весело оскалился.
По дикой веселости его было ясно, что он вступил уже в схватку со спрутом, душившим нас. Успел ли уже отреагировать спрут?
– Таксист все выспрашивал, что это я везу? Я сказал – проводим ревизию! – слегка задыхаясь от быстрой ходьбы, усмехнулся он.
Уже наносил хлесткие удары по врагу. В его рассказе «Тянитолкай» уже была веселая реплика: «А вот мы Марамзина привели!»
Мы стремительно двигались навстречу опасности; я еле за ним поспевал, хотя только что подключился и сил у меня, по идее, должно быть невпроворот.
Вскоре в моей комнате на Саперном на втором этаже, над аркой, собрался народ. Мы приглашали всех хитрым способом: мол, сам, что ли, не понимаешь, о чем речь? Было человек семь, примерно одного с нами статуса – все уже писали, но никто еще не печатался. Шли глухие разговоры, потом вдруг распахнулась дверь, и вошла мама: «Ребята, что вы делаете? Вчера я виделась с Васей Чупахиным, он сказал, что опять сажают!»
Потом позвонил из Токсово, с дачи, Битов. Говорил настолько глухо и отрывисто, что и нам стало страшновато. Мы ничего еще не сделали и даже не подписались, но все уже грохотало вокруг нас: откуда стало известно? Впервые в жизни и именно по этому случаю мы удостоились встречи с высоким литературным начальством: помню Гранина и Кетлинскую. Они говорили примерно то же, что и моя мать: ребята, не губите себя. Марамзина почему-то при этом не было, и без него это все постепенно размазалось. До конца пошел один Марамзин.
Но запомнилось и другое. Он позвал меня к себе на день рождения. Я шел с Саперного по улице Маяковского и встретил Олю Антонову – маленькую, изящную, красивую и волевую. Мы с ней подружились еще в школе, где она, дочь знаменитого писателя Сергея Антонова, написавшего сверхпопулярные тогда «Поддубенские частушки», работала почему-то в бухгалтерии. Мы оба с ней любили покуражиться над окружающим – ее мрачноватый юмор был неповторим. Потом она стала замечательной актрисой, лет тридцать командовала в Театре комедии на Невском. Интересно, было ли это определено свыше уже тогда, когда она уволилась из бухгалтерии, перенесла тяжелую долгую болезнь и едва приходила в себя? Но разговаривала она, как всегда, насмешливо и твердо. Так что все, наверно, было уже определено.
– Пошли на день рождения?
– А поесть там дадут?
Мы входили в зеленый двор на Литейном, и Марамзин, свешиваясь с балкона, вглядывался и махал нам рукой. Потом они поженились, родили дочь и жили в квартире на северной окраине, одними из первых освоив практику получения отдельных квартир. Володя был все так же стремителен, уверенно покорил «Детгиз», выпустив прелестную книгу «Кто развозит горожан», дублировал туркменские фильмы и писал короткие эксцентричные рассказы, которые даже мне, мастеру-минималисту, казались слишком короткими и слишком эксцентричными. Но у него все было в превосходной степени. Помню его рассказ о ночевке героя в женском общежитии, слишком нарочито-примитивный для такого искушенного человека, как Марамзин. Платоновские простодушно-виртуозные обороты речи звучали в устах девчат несколько искусственно. Помню, очень понравилось мне только одно: радио в комнате пело «Криворожье ты мое, Криворожье!». Потом была повесть «Блондин обоего цвета» – о похождениях мастера по женской части, но в возвышенной и слегка юродивой платоновской манере, что не совсем сходилось с характером автора.
Тогда вдруг у меня мелькнули слова – «излишняя виртуозность». Через много лет у меня из этих слов родился рассказ – но пока это относилось лишь к Володе и к некоторым его коллегам. Слово «как» у них шло значительно впереди слова «что». Много что чувствовал я тогда – да не мог сказать. Против своих? Но и своим меня почему-то не считают! Вроде кандидатский минимум сдан, и я уже числюсь в рядах, прочитав несколько своих вполне виртуозных рассказов. Ухватил! Ухватил, да не то! Если надо нам выступить где-то двадцаткой (в каком-нибудь ДК Пищевиков) – приглашают. Красив, насмешлив, «в струе». В десятку? Зовут. В тройку? Нет. Уж тройка должна быть постоянной – а я не постоянный какой-то, ненадежный. Вдруг реализм паршивый проскользнет, всеми осужденный. «На отшибе обоймы», как я сам себя пригвоздил. Надо четче обозначиться, определенней называться – а ты все куда-то в кусты.
Володя создал группу «Горожане». Но меня не позвал. Федот. Безусловно. Но не тот. Метод? Конечно. Но – не этот! Советская власть отвергает меня, это хорошо, – понимал я. – Но когда свои не берут? Это как? – горестно думал я… – Это еще лучше! Преждевременный (как злобно я бормотал дома) триумф «Горожан», выступления их в вузах, в математическом институте имени Стеклова, в среде суперинтеллигенции – нет у них, да и у меня тоже, вещей, достойных того восхищения, которое как бы запланировано при встрече с новой свободной литературой. Рано еще! Свобода уже есть – а литературы еще нет! Сам Александр Володин, великий драматург, водит их на выступления. Солидный, серьезный, капитальный Игорь Ефимов, великолепный аристократ Борис Вахтин, сын Веры Пановой, щуплый, слегка потертый, но безусловный «литературный соловей» Володя Губин и – искрометный Марамзин. Кто перед ними устоит? Тем более – меняются времена! Шаг до победы? Триумф? Рано! – чувствую я – и мне, и им!
И вдруг – грохот, звон. Это Володя Марамзин швырнул чернильницу в главного редактора издательства, как в какого-нибудь Александра Второго! Взорвал и себя, но осколки, конечно, поцарапали и «Горожан». В кого еще летела чернильница, кроме несчастного главного редактора, которому партия доверила этот пост? Да во всех она полетела! «Да гори оно все синим пламенем, и чужие, и надоевшие свои, и туркменские всадники, и тетеньки из „Детгиза“! Покидаю вас. Марамзин».
Битов! Вот кто направил меня! Сначала я блуждал, не находя себе места. Ведущий литературного кружка при газете «Смена» Герман Гоппе, выслушав мои стихи (прозу я читать не решился), произнес со смаком: «Вот говорят про молодежь: „Уж лучше пусть пишут, чем пить!“ А тебе я скажу: лучше пей!»
И с такой путевкой я вышел в жизнь! Но был не полностью согласен с ней, хотя пить не отказывался. Но потом я увидел Битова и понял сразу: серьезно там, где он. И вскоре я был в литобъединении при издательстве «Советский писатель», в том самом Доме книги, бывшем Доме Зингера, где до нас бегали по лестницам Заболоцкий и Хармс, шествовали Алексей Толстой и Самуил Маршак, а совсем передо мной отучились и вышли в люди Конецкий, Голявкин, Курочкин, Горышин и другие титаны. Иногда они сюда приходили, но общались в основном между собой. С нами беседовал только Битов, который был нашим старостой, был силен характером, и его тяжелого взгляда боялись многие, и, как ни странно, даже советские начальники. За их спиной, казалось бы, стоял весь советский строй, но в Битове они чуяли силу, которой уступали. Поймал и я его тяжелый взгляд, почуял силу, которая с годами (а порой уже и тогда) переходила в свирепость, – но я решил не уступать ему, ни в чем. Мне и уступать-то нечего, и так я на краешке стою! Я лучше посмотрю, чем он так силен, – может, мне пригодится? Он, конечно, почувствовал сопротивление в тихом новичке, никак не выражавшееся – это его и раздражало – внешне. Может быть, только в глазах? И взгляды наши скрещивались за десятилетия нашей дружбы-вражды неоднократно. Помню, как мы выходили после очередного занятия. К концу наших бдений Дом книги уже был закрыт, и мы шли по черным лестницам и коридорам. Впереди уверенно и даже тяжело шел Битов вместе с нашим тогдашним учителем Михаилом Леонидовичем Слонимским, последним из «Серапионовых братьев» – знаменитого, слегка безумного литературного кружка. Из «братьев» больше всего прославились Зощенко, жертва советского строя, и Константин Федин, плодовитый советский писатель, впрочем, совсем неплохой. Был фильм по его роману, вполне увлекательный. Слонимский свою славу до нас не донес, но сама личность его была колоссально важна для нас. Он был явно «другой» старик. Таких стариков мне прежде не попадалось – за ним стояла незнакомая нам прежде жизнь, настоящая жизнь нашей литературы, совсем непохожая на соцреализм. Явная горечь и скрытые страдания чувствовались даже в его огромной согбенной фигуре. Сколько обид, компромиссов, унижений пришлось ему пережить (это чувствовалось), жестокая наша жизнь растоптала его судьбу и его книги – говорят, компромиссные. Тем не менее веяло от него – непогибшим достоинством, неподкупной серьезностью, не допускающей банальности и вранья, нищим аристократизмом – даже папиросы, самые дешевые, закуривал он как-то изысканно. Какие же люди были тогда – если даже от него, далеко не первого, взгляда не оторвать! Есть чему поучиться – не приступая еще к конкретным занятиям. Слонимского я «жадно вдыхал»: в нем был горький, нерасчленяемый на части аромат неведомой нам жизни.