Выдумщик - Попов Валерий Георгиевич
Рассказ назывался «Я с пощечиной в руке». На мой взгляд, это лучший рассказ Володи. Оголившаяся потом обязательная экстравагантность его сюжетов, платоновские завихрения речи не казались здесь слишком пересоленными, поскольку ворочались в вязкой, точной, неказистой действительности, пытаясь ее расшевелить, приподнять, показать лучше. Инженер бегает по заводу, ища первоисточник своих бед, находит все более и более ранних виновников неприятностей, которые, оказывается, просто делали свои дела, вовсе не думая причинить ему зло, и даже не зная о нем, и даже делая что-то полезное, и просто цепочка последствий так повернулась и хлестнула по герою. Зла никто не планировал, все планировали только добро. А автором первотолчка оказался председатель месткома, героя ближайший друг. Выяснилось, что пощечину, которую герой нес, страстно мечтая ее кому-то влепить, и которая уже «отделилась от ладони и стучала, как дощечка», – некому отдать. И тогда герой подбросил ее, она сделала в воздухе круг и влепилась в щеку самому герою!
Закончив, Володя с облегчением откинулся на стуле, еще больше побледнев и вспотев одновременно.
– Вообще… здорово, – начал бормотать я. Не то что мне не понравилось – я не знал еще, что принято говорить. – Это все… где ты работаешь?
– Да, – рассеянно проговорил он. – Я работаю. На заводе «Светлана». Начальником отдела информации.
Он еще и начальником отдела работает – всего за пару лет до меня закончив вуз! По всем направлениям мчится! А я?
– Отнесешь в издательство? – пробормотал я.
Его блаженство я ощутил с завистью. Вот надо стремиться к чему! Заодно я хотел разведать и практику литературы. Может, никогда больше он не будет так разнежен и добр.
Марамзин между тем абсолютно не реагировал на мои слова. Он сидел, откинувшись на стуле, широко расставив ноги в мохнатых унтах (одевался он солидно, но необычно), и на его монгольском, хоть и очень бледном лице тонкие бледные губы шевелились стыдливо-грешной, но сладкой улыбкой, словно он совершил что-то запретное и счастлив этим.
– А? – слова мои, долго, словно через космос, шли к нему и наконец дошли, но смысла он не понял. Да, как видно, и не хотел понимать – у него уже и так все было для блаженства. Самый счастливый день – а я просто так помог его счастью разродиться. Почему не покидали стекляшку? Жалко было все это терять – много ли будет еще таких мгновений? Не хватало мелочи – подтверждения, что все великолепно. Теперь я знаю по себе, что нужна какая-то затычка, какой-то еще мелкий конкретный факт, подтверждающий счастье. Счастье испаряется, а этот значок-маячок помнится, и, вспомнив его, вернешь счастье того дня.
– Убираю! – раздался сиплый голос сверху.
Володя поднял сияющие глаза. Огромная багроволицая посудомойка в грязном фартуке и серой марлевой чалме нависла над нами. Неужели она подходит для окончательного торжества блаженства? Судя по тому, как стремительно менялось выражение маленьких черных глаз Володи, – вполне. Какая разница – кто? Еще не подозревая о том, что сейчас на нее обрушится, она несколько даже грубо схватила липкие наши стаканы, поставила на поднос и как лебедушка (в смысле, никак не шевеля мощным корпусом) скрылась в дверях подсобки в дальнем углу.
Остановить Володю сейчас не смог бы целый взвод – он бы, даже не заметив его, прошел насквозь. Замелькали его черно-рыжие унты, как два верных пса, и он скрылся за грязно-белой дверью рая. В исходе дела я не сомневался. Думаю, что ликующей ярости писателя не могла бы противостоять никакая чемпионка кунг-фу: нож из сияющей плазмы режет все! Послышался грохот посуды – оборвался. Если бы борьба продолжалась – продолжился бы и грохот, но там наступила тишина. Счастливая его партнерша не успела, я думаю, проанализировать предложение, потому что его и не было: сразу пошла суть. В плане «делать жизнь с кого» можно бы заглянуть туда – но это все равно что глянуть на солнце или заглянуть в рай. И знаешь, что это самое яркое – но страшно глядеть. Главное – недостоин! Я покинул стекляшку.
Вот такой был мне даден пример для жизни, и я благодарен ему. Исключительность писательского существования, презрение к условностям и преградам – норма для нас. Сперва разобьешь лицо, а после – и голову. Но лишь безудержность и приносит восторг. Ослепительное Володино существование долго грело меня. Хотя, почесывая кудри, я осторожно соображал: не слишком ли ослепительной кометой он влетел в тусклый наш мир? Насколько хватит пламени? Надо ли сразу гореть так ярко – хватит ли горючего на самый важный момент? Но это все мелочи, которые можно обдумывать, когда есть главное – огонь.
Опасения мои отчасти подтвердились. Такое самосгорание, наверно, можно включить, когда ты близок к Нобелевской премии, а тебе ее не дают, – а Володя тратил огонь еще даже не на подступах, а гораздо раньше. Помню, как он впервые привел меня в роскошно мраморный Дом писателей, на какую-то встречу молодежи с рядовым писателем, выделенным как пример нам литературным руководством. Не лауреатов же Сталинских премий нам представлять? Ими нам никогда не стать, там уже сложные материи. А вот этот – нам в самый раз. Примеряйте. Высокий, с пепельными встрепанными кудряшками, с лицом острым и значительным, но разжиженным алкоголем до самых бровей, скрипучим голосом он говорил о долге и обязанностях писателя и, как ни странно, о риске профессии – но так скрипуче и скучно, что было видно: все это давно уже не интересует его. Сказали – пришел с тайной целью показать нам, что лишь водка – окончательный смысл всех наших юных порывов. Стулья скрипели, но все слушали терпеливо: понять можно многое, и не только то, что выступающий говорит. Главный, думаю, урок, который мы тут терпеливо впитывали: только скука, и только она, скука в прозе и скука в поведении, может открыть нам дверь в этот храм литературы. Скука усваивалась – с трудом, но и с пониманием. И тут, громко скрипнув стулом, вскочил Марамзин. Как всегда в минуту ярости, он стремительно побледнел – особенно белыми были крылья носа:
– Да пошел ты! – с такой страстью и наслаждением произнес он, что все почувствовали зависть к нему, каждому этого хотелось – да не по зубам. С грохотом опрокинув еще пару стульев, он выскочил, хлопнув дверью.
Наступила тишина. Ведущий долгое время молчал, потом, взяв себя в руки, продолжил свое скучное и скрипучее с того самого места, где был перебит, словно ничего такого и не было. И все покорно набирались тоски, завидуя Володе, но переживая: куда же он так прилетит? То, что он оторвался от скучной «выслуги лет», которую всем предстояло пройти, было ясно. Но на что же рассчитывал он?
– Сейчас я к тебе приеду! – его тенорок в телефоне. – Но не помню ни дома, ни квартиры! Встреть меня на углу!
– А что за дело? – успеваю спросить я.
– Не всем это обязательно знать! – говорит он насмешливо, явно адресуя насмешку не мне, а аудитории более широкой, сейчас напряженно слушающей нас.
Да, дельце опять горячее! – понимаю я, слушая гудки в трубке, стремительные и ритмичные, как бы впитавшие его мощь.
Стремительность его скуки не предвещала – пахло совсем другим! Вздыхая, я стоял на углу. Почему я должен подчиняться? У меня совсем другой ритм – главное, чувствовать и не потерять его! А так потеряешь – и костей не соберешь.
Пригнувшись, как боксер, он ринулся из такси. Стремительно замелькали черно-рыжие унты. Он промчался мимо меня – явно стремясь к другой, более высокой цели. Но потом мой унылый образ пропечатался в нем – он остановился и с некоторым разочарованием смотрел на меня. В руках он держал маленькую пишущую машинку с ввинченным в нее листом.
– Кто еще будет? – поинтересовался он.
– Откуда я знаю?
– Никому, значит, не звонил?
Я пожал плечом.
– Ага! – он глянул на меня как-то зверски, исподлобья. – А вообще ты как? Согласен? Или бздишь?
Чисто телепатически я начал понимать, о чем речь. Весь город гудел именами Даниэля и Синявского, которых сажали в тюрьму за их сочинения, еще никем не читанные, кроме спецслужб. Но раз сажают – значит, гениально. Ну что за жизнь у нас, – я с тоской огляделся, – то велят ругать никем не читанное, то никем не читанное надо любить. Но с кем мы, мастера культуры, – это ясно и так.