Катрин Панколь - Я была первой
Когда отец, по обыкновению мурлыкая себе под нос, возвращался домой, ненависть ненасытным зверем отступала вниз, в самое нутро, и мать поспешно прятала кухонный нож, чтобы невзначай не перерезать ему горло. Он называл ее «душа моя, любовь моя, красавица ты моя», а она готова была разбить все к чему прикасалась и давилась от злобы. Он принимался танцевать «ча-ча-ча», покачивая бедрами, тянулся ее обнять, а она стояла словно приклеенная к полу, жалась к дверному косяку. Зачем он напялил эту дурацкую рубашку с острым воротником? И что за манера полировать ногти, будто от этого он перестанет быть грязным бродягой? А украденный компостер, который он гордо доставал из кармана как боевой трофей? А сальная прядь волос, падавшая на лоб? А эти ловкие пальцы, похожие на липких ядовитых змей… Любая мелочь была ей ненавистна. Она следила за каждым его шагом, словно зажигала габаритные огни на его пути. А он плыл мимо как трехмачтовой корабль, и считал ее недотрогой.
Он взял за обыкновение возвращаться домой очень поздно, а потом и вовсе перестал возвращаться. Она начала работать по ночам, умирая от усталости. Выводила длинные адреса на конвертах, подшивала юбки, клеила подошвы, делала выкройки. Расход-приход, расход-приход, и сложенная купюра пряталась в корсет. Мать тайно готовилась к бегству, подобно одержимому свободой каторжнику.
Однажды она упаковала вещи и, закутав детей в теплые пальто, села с ними в парижский поезд. Он вернулся домой трое суток спустя. За открытыми дверями шкафов зияли пустые полки, в холодильнике было хоть шаром покати, только занавески по-прежнему качались на ветру.
На кухонном столе он не нашел никакой записки.
Мать оставила ему только связку ключей. То были изящные ключи из хромированной стали с широкими зубцами, острыми как сабли.
Человеческая внешность по сути – маска, за которой удобно прятаться от остального мира, скрывать от людей свои терзания.
Я тоже придумала себе подходящую роль. Я притворялась веселой, волевой, энергичной, игривой, кокетливой, озорной, всегда готовой подать пример, подчиниться старшим, прийти на помощь, когда в воздухе запахнет жареным, когда двое ненаигравшихся взрослых, не способных даже расстаться по-человечески, начнут метать друг в друга громы и молнии. Мое тело кружилось в бешеном танце, губы механически расплывались в улыбке, руки послушно обвивались вокруг родительских шей: чем больше я их боялась, тем больше ласкалась. Я забывала о своей злости, о своей ненависти к этой парочке, то и дело разыгрывавшей дикие сцены у нас на глазах, и всеми силами старалась их успокоить, помирить… до следующей ссоры. Я стремительным маленьким пожарным влетала в комнату и выливала ведра хорошего настроения на их негодующие физиономии.
Я так привыкла строить из себя игрунчика, что и вправду им стала. Я все время находилась в движении, готовая примчаться в любой момент из страха, что редкий миг затишья обернется бурей, что угрожающая пауза перерастет в шумный скандал со слезами и оскорблениями, и два хищных зверя, выскочив из засады, начнут швырять друг в друга чем попало и хлопать дверьми.
Справиться с отцом было проще простого. Стоило мне тихонько забраться к нему на колени, когда он, сидя в глубоком кресле, слушал Жоржа Брассанса[13], и прошептать «папочка, я тебя люблю», как все его большое тело испускало радостный вздох, лицо расцветало улыбкой, и он нежно прижимал меня к себе, бормоча «девочка моя, красавица моя, любовь моя, жизнь моя». Он хватался за меня как за спасательный круг. Его отчаяние, его неспособность быть достойным родителем находили выход в этих тесных отцовских объятиях. Он знал, что может на меня положиться. Я вела себя как совсем маленький ребенок, чтобы еще больше его растрогать, млела, ласкалась, увлекала его за собой к далеким цветущим лугам, со смехом умоляла: «еще, папулечка, еще», и чувствовала как от этих сладких слов постепенно таяла его злость, его обида на себя самого, на нее, на весь этот мир, не понимавший и не принимавший его правил игры и всегда застигавший его на месте преступления. Я мурлыкала, жалась к нему, торжествуя: «моя взяла».
Мать не поддавалась на мои уловки. «Я прекрасно вижу куда ты клонишь», – бросала она, едва завидев меня. Я старалась держаться на расстоянии. Мы смотрели друг на друга с подозрением. Мать называла меня Форца и сажала на дальний конец стола.
Так происходило, когда Джемми жил с нами. Когда его не было, мать обычно относилась ко мне довольно ласково.
Мои братья и сестра раз и навсегда решили оставлять родительские ссоры без внимания. Они затыкали уши, закрывали глаза, за едой сидели тише воды ниже травы, и проглотив последнюю ложку, выскальзывали из комнаты стайкой молчаливых индейцев. Они старались как можно реже показываться родителям на глаза, и ничто не могло пробить броню их безразличия.
Когда папа ушел от нас, ушел окончательно и бесповоротно, было уже поздно что-то менять. Мы все свыклись со своими ролями, и мне пришлось остаться прелестным игрунчиком, чарующим людей и танцующим перед грозным врагом в надежде сохранить свой скальп. И только на самом дне моего подсознания затаились гнев и ярость, гнетущее ощущение беспомощности, неспособности примирить своих близких и глубокое недоверие к прекрасному чувству под названием «любовь», которое так сильно походило на войну.
Лето шло, и новый Бигбосс уверенно входил в нашу жизнь. Вслед за отцом после месячного пребывания в Штатах на альпийскую дачу приехал сын. Арманы упорно говорили «стейтс», и губы расплывались в неестественной гримасе, в этом слове слышалась тайна, причастность к кругу избранных. Мать вторила отцу с сыном, и словечко «стейтс» прочно закрепилось в ее лексиконе. Теперь оно звучало в нашем доме постоянно, стало необходимой принадлежностью любого разговора, стоило кому-то его произнести, и глаза восторженных собеседников загорались подобно звездам на американском флаге. В Штатах Арман-младший отпраздновал свой двадцать четвертый день рождения. Он был старше меня на десять лет.
Впрочем, разница в возрасте совершенно меня не впечатляла: мальчик был на редкость невзрачным. Он разом потратил всю свою энергию, чтобы не пойти по стопам отца и выучиться на дантиста. Сил на повседневную жизнь у него попросту не осталось. Он был не из тех, кто рожден блистать и сражать, он с трудом владел собственным телом. Бледный, худенький, кареглазый шатен, весь усеянный мелкими красными прыщами, со впалой грудью и сутулыми плечами, он напоминал здание, которое вот-вот рухнет. Он так стеснялся самого себя, что всем своим видом словно просил прощения у окружающих. Он без конца проводил ладонью по волосам, чесал лоб, дергал за штанину шортов и нервно грыз воротник рубашки. От смущения он постоянно хихикал, без всякой причины заливался озорным детским смехом, что в устах взрослого мужчины звучало совершенно нелепо. Он слепо подчинялся отцу и как послушная супруга беспрекословно выполнял все его просьбы.