Катрин Панколь - Я была первой
Эта идиллия могла бы продолжаться долго, если бы Джемми Форца не был цыганом до мозга костей. Золото совершенно его не прельщало, он прожигал деньги, не считая. Услышав ненавистное слово «деньги», он попросту плевался. «Все деньги от лукавого, – скрежетал он, – сам дьявол насылает на нас эту проказу в пачках, эту отраву, эту страшную смерть. Бережливость – участь покорных и трусливых, готовых добровольно отказаться от жизни, состариться и умереть».
Квартиру они так и не купили, то есть квартира все-таки появилась, но все произошло совсем не так как хотелось матери.
Дедушка постоянно интересовался как обстоят дела с поиском жилья, и с большим тактом и деликатностью намекал сыну, что молодой паре стоит пожить своим домом, а не вместе со стариками, имеющими свои устоявшиеся привычки. В конце концов, отец сдался: мысли о жилье не давали ему покоя, мешали резаться в карты, жульничать и складно фантазировать.
Однажды он явился домой, и сияя от радости, бросил на кухонный стол связку ключей. То были изящные ключи из хромированной стали с широкими зубцами, острыми как сабли. На глянцевой этикетке красовались его имя и адрес. Вся семья пришла в восторг и дружно отправилась провожать молодых в прекрасную квартиру на улице Либелюль, расположенную в самом роскошном районе Тулона, где на лесистых холмах с видом на море строились изысканнейшие дома. Умиленные родственники прихватили с собой кастрюли, кровати, матрасы, новенький холодильник и две детские кроватки. Стоя у высоких оконных проемов, все как зачарованные любовались превосходным видом на море и чайками, почти вплотную подлетавшими к стеклу. Мать гордо прижималась к мужу, полная любви и неги. Своя квартира! Наконец-то у нее появилась своя квартира. Она так долго об этом мечтала, так долго врала своему отцу, что прекрасно уживается со свекровью. Родственники принялись было раскладывать матрасы, разворачивать простыни, но Джемми их остановил: «Стойте, вещи мы разгрузим завтра, а сегодня надо отпраздновать новоселье». И повел изумленную родню в итальянский ресторан в конце улицы.
Но разгрузить вещи им не удалось…
На следующее утро, когда отец отправился подышать свежим морским воздухом, в дом явились судебные приставы и поинтересовались у матери, что она делает в этой квартире, служившей эталонным жильем для привлечения клиентов. Выяснилось, что накануне кто-то похитил ключи от входной двери.
Так закончился ее сказочный роман с цыганским бароном и принцем Уолл Стрит. Ее провели как девчонку. Боязнь огласки и горечь унижения наполняли все ее существо глухой ненавистью. Однажды поселившись в ее теле, ненависть нарастала с каждым днем, питала ее своим живительным ядом, проникала в каждую пору, каждую клетку мозга, каждый сосудик. Мать исходила желчью и гневом, проклинала небо, землю и людей, презирала свое собственное тело, отданное на откуп недостойнейшему из мужчин. Она открыла ему свои объятия, приняла его семя, позволила его нечистой крови смешаться со своей и произвела на свет детей, худых и курчавых как он, с такими же как у него огненными очами. Как он посмел так с нею обойтись. С нею, дочерью такого отца, дочерью человека, уважавшего деньги! Ее отец был королем недвижимости, он покупал, продавал, получал прибыль, обедал с банкирами, его уважали на бирже. Он заставил ее предать собственного отца, он не признает ликвидных ценностей, биржевые сводки по радио для него пустой звук, тесные столбики цифр в газетах – бумагомарание. Ярость, клокотавшая в ней, заставляла корчиться от нестерпимой боли, сгибаться пополам, валиться на землю, изнемогая от гнева. Мать рыдала, до крови впивалась локтями в собственные руки, безобразно затягивала груди, чтобы они больше никогда не воспряли в умелых руках этого гнусного лжеца, этого грязного предателя, которого она сама добровольно выбрала себе в мужья. «За что? За что мне такая мука?», – стонала она сквозь зубы, призывая в свидетели невидимые силы зла.
Он вернулся только под вечер. Вошел, насвистывая, перебросив куртку через плечо. Тогда мать поднялась, бледная, опустошенная, и ни слова не говоря, не размыкая сведенных судорогой губ, указала ему на шерстяные одеяла в дверном проеме. Двери приставы унесли с собой. «Таков закон, сударыня, – сказали они матери, – мы действуем строго по закону. Сочувствуем, сударыня, но таковы наши правила». Мать молча завесила образовавшуюся дыру. Отец даже не удивился. Он спокойно раздвинул одеяла, раздувавшиеся от морского ветерка. Они напоминали паруса в порту и кофточки девушек, показывавших ему свои сокровища. Он взглянул на одеяла, потом на мать, чей собственнический инстинкт был сегодня так больно уязвлен, и решение нашлось само собой. «А почему бы тебе не позвонить отцу? – спросил он. – Твой отец – богатый человек, он заплатит!»
Дедушка, не отрываясь от приемника, выписал чек. Взамен он потребовал от дочери немедленно бросить этого проходимца, этого босяка и мота. В противном случае он грозился от нее отказаться. Но мать не могла бросить мужа. Она носила в себе его третьего ребенка.
Этим ребенком была я. Я росла в ее лоне, лишая ее последних сил, питалась ее гневом. Я незримо наблюдала как она предается плотским утехам с ненавистным мужем. Не имея воли сопротивляться, она позволяла себя ласкать. Она хотела бы выбросить его из своей постели, прогнать его вон, но силы были на исходе. В двадцать шесть лет ее жизнь была кончена. Ей бы так хотелось поделиться с ветром своими мечтами, чтобы он передал их новому принцу, который примчится и избавит ее от страданий, но надеяться было не на что. Она похоронила себя заживо, стала заложницей своей несчастной любви. Вся ее жизнь сводилась к хозяйственным хлопотам, все ее тело – к набухшей от молока груди. Она покорилась, стала глухой ко всему и безучастной. Ярость откипела, но в глубине души мать продолжала бороться: она жила, стиснув губы и гордо сжав кулаки. Она молча стирала, гладила, разогревала бутылочки, проверяла задания по чтению, развешивала тряпки и пеленки, готовила пюре и кашки, но злость не покидала ее ни на минуту, и сколько бы она ни плакала, слезы не приносили облегчения. Она жила ожиданием: глядя вдаль, на голубое море, на свободных, почти невесомых чаек, она мечтала о том времени когда дети подрастут. Она измеряла нас большой деревянной линейкой, и каждый новый сантиметр приближал конец ее мучений.
Когда отец, по обыкновению мурлыкая себе под нос, возвращался домой, ненависть ненасытным зверем отступала вниз, в самое нутро, и мать поспешно прятала кухонный нож, чтобы невзначай не перерезать ему горло. Он называл ее «душа моя, любовь моя, красавица ты моя», а она готова была разбить все к чему прикасалась и давилась от злобы. Он принимался танцевать «ча-ча-ча», покачивая бедрами, тянулся ее обнять, а она стояла словно приклеенная к полу, жалась к дверному косяку. Зачем он напялил эту дурацкую рубашку с острым воротником? И что за манера полировать ногти, будто от этого он перестанет быть грязным бродягой? А украденный компостер, который он гордо доставал из кармана как боевой трофей? А сальная прядь волос, падавшая на лоб? А эти ловкие пальцы, похожие на липких ядовитых змей… Любая мелочь была ей ненавистна. Она следила за каждым его шагом, словно зажигала габаритные огни на его пути. А он плыл мимо как трехмачтовой корабль, и считал ее недотрогой.