Уильям Стайрон - Выбор Софи
– Эта сцена вечеринки в загородном клубе – великолепна, – сказал он мне, когда мы как-то субботним днем сидели у меня в комнате. – Этот маленький диалог между матерью и цветной горничной… не знаю, мне он кажется прямо в точку. А ощущение южного лета – понять не могу, как ты это сумел передать.
Я внутренне возгордился, пробормотал благодарность и проглотил добрую половину банки пива.
– У меня сейчас неплохо идет, – сказал я, сознавая собственную скромность. – Я рад, что тебе нравится, в самом деле рад.
– Пожалуй, надо будет мне съездить на Юг, – сказал он, – посмотреть, что к чему. Эта твоя вещица пробудила у меня аппетит. Ты мог бы быть мне гидом. Как, нравится тебе такое предложение, старина? Поездка по старушке Конфедерации.
Я буквально чуть не подскочил от этой идеи.
– Господи, конечно! – сказал я. – Это будет просто здорово! Мы могли бы двинуться из Вашингтона прямо вниз, на юг. У меня в Фредериксберге есть школьный товарищ – он великий знаток Гражданской войны. Мы могли бы остановиться у него и посетить все поля сражений в северной Виргинии. Манассас, Фредериксберг, Чащобу, Спотсилванию – все укрепления. Потом мы бы взяли машину и поехали бы дальше на Юг – в Ричмонд, посмотрели бы Питерсберг, съездили бы на ферму моего отца в округ Саутхемптон. Они скоро будут собирать там земляной орех…
Я увидел, что Натана сразу воодушевило мое предложение, или вексель, и он усиленно кивал, пока я со всем пылом продолжал расписывать наш маршрут. Я намечал это путешествие с образовательными целями серьезно, всеохватно… но чтоб было и весело. После Виргинии – прибрежный район Северной Каролины, где вырос мой дорогой папочка, потом Чарлстон, Саванна, Атланта и неспешная поездка по сердцу Диксиленда, сладостному нутру Юга – Алабаме и Миссисипи; завершим мы свой путь в Новом Орлеане, где такие мясистые, сочные устрицы, да к тому же по два цента за штуку, где замечательная бамия и лангусты растут прямо на деревьях.
– Вот это будет поездка! – кукарекал я, вскрывая еще одну банку пива. – Южная кухня. Жареные цыплята. Кукурузная каша. Горошек с беконом. Лепешки из овсяной муки. Свежая капуста. Деревенская ветчина под острым томатным соусом. Натан, ты же гурман, ты с ума сойдешь от счастья!
Я чувствовал себя чудесно – на таком подъеме от пива. Жара, можно сказать, уложила день в лежку, но из парка дул ветерок, хлопавший ставней, и сквозь стук ее я слышал лившиеся сверху звуки Бетховена. Это, конечно, включила проигрыватель Софи: вернулась с работы – а по субботам она работала полдня – и, принимая душ, по обыкновению запустила его на полную мощность. Раскручивая мою южную фантазию, я уже понимал, что пересаливаю, что говорю, как заштатный южанин, чего я терпеть не мог почти в такой же мере, как и задиристых ньюйоркцев, пропитанных рефлектирующим либерализмом и враждебностью к Югу, – это бесконечно раздражало меня, но неважно: я был в отличном настроении после особенно плодотворного утра и прелести Юга (чьи пейзажи и звуки я с таким старанием, кровью сердца описывал) вызывали у меня легкий экстаз, а порою – сильную душевную боль. Я, конечно, часто испытывал и раньше этот прилив горькой и одновременно сладкой тоски по прошлому – в последний раз этот приступ был значительно менее искренним, когда я пустил в ход свою «кукурузную лесть», но ее колдовство не оказало никакого воздействия на Лесли Лапидас, – однако сегодня это мое чувство было каким-то особенно хрупким, трепетным, острым, прозрачным; мне казалось, я в любую минуту могу разразиться неуместными, но поразительно искренними слезами. Дивное адажио Четвертой симфонии плыло вниз, сливаясь, словно мерное, размеренное биение человеческого пульса, с моим восторженным состоянием.
– Я – твой, старина, – услышал я голос Натана, сидевшего позади меня. – Знаешь, настало для меня время посмотреть Юг. Кое-что из того, что ты говорил в начале лета – это было, кажется, так давно, – застряло у меня в голове: кое-что из того, что ты говорил про Юг. Или, пожалуй, следует сказать, про Юг и про Север. Мы с тобой в очередной раз препирались, и, я помню, ты сказал что-то насчет того, что южане по крайней мере отваживаются ездить на Север, приезжают посмотреть, что Север представляет собой, а из северян лишь немногие утруждают себя поездкой на Юг, чтобы посмотреть на его просторы. Я помню, ты говорил, какую северяне проявляют ограниченность, показывая свое преднамеренное и самодовольное невежество. Ты сказал тогда: это от интеллектуальной самонадеянности. Ты употребил именно эти слова – они показались мне в тот момент слишком сильными, – но потом я стал об этом думать и начал понимать, что, возможно, ты прав. – Он помолчал и поистине пылко произнес: – Я признаюсь в своем невежестве. В самом деле, как я мог ненавидеть места, которых никогда не видел и не знаю? Я – твой. Едем!
– Благослови тебя бог, Натан, – ответил я, зардевшись от добрых чувств и «Рейнголда».
С пивом в руке я бочком прошел в ванную. Я не сознавал, что настолько пьян. И написал мимо унитаза. Сквозь плеск мочи до меня долетел голос Натана:
– У меня должен быть отпуск в середине октября, а к этому времени, судя по твоим темпам, у тебя уже будет завершен большой кусок книги. Тебе, наверное, понадобится немножко передохнуть. Почему бы нам не запланировать нашу поездку на это время? Софи ни разу еще не имела отпуска у этого шарлатана, так что ее тоже должны отпустить недели на две. Я могу взять у брата машину с откидным верхом. Она ему не понадобится – он купил себе новый «олдсмобил». Мы поедем на ней в Вашингтон…
Слушая его, я посмотрел на шкафчик для лекарств – мой «сейф», казавшийся мне таким надежным, пока меня не обокрали. Кто же был тот преступник, думал я, зная теперь, что Моррис Финк чист? Какой-нибудь флэтбушский бродяга – воров тут всегда полно. Это уже не имело значения; к тому же владевшие мною ранее ярость и досада сменились каким-то странным, сложным чувством: ведь деньги-то эти были выручены за продажу человеческого существа. Артиста! Собственности моей бабушки, источника моего спасения. Именно благодаря мальчишке-рабу Артисту я сумел просуществовать это лето в Бруклине; пожертвовав своей плотью и шкурой, он немало сделал, чтобы я мог продержаться на плаву в начальной стадии работы над книгой, так что, может быть, это божья справедливость определила, чтобы Артист больше не содержал меня. Я уже не буду теперь существовать на средства, окрашенные виною столетней давности. В известной мере я был рад избавиться от этих кровавых денег, избавиться от рабства.
Однако разве я смогу когда-либо избавиться от рабства? В горле у меня образовался комок, я громко прошептал слово: «Рабство!» Где-то в самом дальнем закоулке моего сознания гнездилась потребность написать о рабстве, заставить рабство выдать свои наиболее глубоко похороненные, рожденные в муках тайны – эта потребность была не менее настоятельной, чем та, что побуждала меня писать, как я писал сегодня весь день, о наследниках этого института, которые теперь, в сороковые годы двадцатого века, барахтались среди безумного апартеида, царившего в Тайдуотере, штат Виргиния, – о моей любимой и измученной мещанской семье новых южан, чей каждый поступок и каждый жест, как я начал понимать, изучался и оценивался множеством угрюмых черных свидетелей, которые все вышли из чресел рабов. И разве все мы, и белые, и негры, не являемся по-прежнему рабами? В моем лихорадочном мозгу и в самых неспокойных закоулках моей души живет сознание, что я буду носить оковы рабства до тех пор, пока буду писателем. Тут вдруг сквозь приятно ленивые, слегка одуряющие размышления, которые шли от Артиста к моему отцу, затем к образу крещения негра в белых одеждах в илистой реке Джеймс, потом снова к моему отцу, храпевшему в отеле «Макэлпин», вдруг возникла мысль о Нате Тернере, и я почувствовал такую боль, как если бы меня насадили на пику. Я выскочил из ванной и выпалил, пожалуй, излишне громко, так что Натан вздрогнул от неожиданности: