Свечи сгорают дотла - Мараи Шандор
Не думаю. Самое благородное вещество на свете, и когда человек хотел сказать Богу что-то важное, невыразимое словами, то во все времена приносил ему в жертву кровь. И маслянистый запах ружья. И сырой прогорклый запах кожаных вещей. Все это я любил, — генерал говорит это чуть ли не смущаясь, по-стариковски, словно признается в какой-то слабости. — А потом выходишь из дому на двор, товарищи по охоте уже ждут тебя, солнце еще не встало, старший псарь держит гончих на поводке и тихо рассказывает, что было ночью. Садишься в коляску, выезжаешь. Природа просыпается, лес потягивается, точно протирает глаза сонными движениями. У всего такой чистый запах, будто ты вернулся на другую родину, какой она была в начале жизни и вообще всего. Потом коляска останавливается у края леса, ты выходишь, собаки и псарь беззвучно тебя сопровождают, сырая листва под подошвами охотничьих ботинок почти не издает звуков. Тропинки все в следах зверей. И все вокруг тебя начинает оживать: свет раскрывает потолок леса, словно приходят в движение колосники, тайная конструкция под крышей мировой сцены. Просыпаются птицы, по лесной тропе бежит косуля, она еще далеко, в трехстах шагах, и ты отходишь в чащу, прислушиваешься. Ты сегодня с собакой, на косулю не получится… Животное останавливается, оно ничего не видит и не чует — ветер дует в другую сторону, но все равно знает, смерть рядом; косуля поднимает голову, поворачивает изящную шею, туловище ее напряжено, и в этом волшебном оцепенении она стоит перед тобой несколько мгновений, неподвижно, как замирает человек лишь перед неизбежным концом, беспомощно, ибо знает: смерть — не случайность и не несчастный случай, но одно из естественных следствий непредсказуемых и с трудом понятных взаимосвязей. Теперь ты уже жалеешь, что не взял ружье, которое стреляет пулями. Ты тоже застываешь в чаще, ты тоже привязан к этому мгновению, ты, охотник. И чувствуешь в руках эту дрожь, древнюю, как человек, готовность убивать, запретное влечение, страсть, что сильнее всего на свете, импульс — не хороший и не плохой, просто тайный импульс всякой жизни: быть сильнее, ловчее других, остаться мастером, не ошибиться. Это чувствует барс, когда готовится к прыжку, змея, когда вытягивается в броске среди камней, коршун, когда камнем пикирует вниз с многометровой высоты, и человек, когда замечает жертву. Это почувствовал и ты — вероятно, впервые в жизни, в засаде, в лесу, когда поднял ружье и прицелился в меня, чтобы убить.
Генерал наклоняется над стоящим между ним и гостем столиком, наливает в рюмку сладкую палинку и пробует кончиком языка пурпурную тягучую жидкость. Затем, довольный, ставит рюмку обратно на стол.
14
— Было еще темно, — продолжает генерал, не дождавшись реакции гостя. Конрад воздерживается от ответа, ни единым движением, ни единым взглядом не дает понять, что услышал обвинение. — Минута, когда ночь отделяется от дня, нижний мир от мира верхнего. Что-то еще, наверное, разделяется на два в такие минуты. Последняя секунда, когда вселенские и человеческие глубина и высота, свет и тьма еще соприкасаются, когда спящие просыпаются от тяжелых и мучительных снов, больные затихают, чувствуя, что пришел конец ночному аду и грядет более предсказуемое страдание; день своим светом и упорядоченностью раскрывает и распутывает все, что в темном хаосе ночи было судорожным желанием, тайным вожделением, припадком падучей. Охотники и дичь любят этот миг. Уже не темно, еще не светло. Запах леса свеж и дик, будто вся живность очнулась вдруг в гигантской спальне мира, выдохнула свою тайну, свои злобные вздохи — и растения, и животные, и люди. В этот миг поднимается ветер — осторожно, так вздыхает тот, кто только что проснулся, вспомнив о мире, в котором родился. Запах влажной листвы, папоротников, замшелых стволов мертвых деревьев, покрытой росой лесной тропинки из подгнивших шишек, опавшей листвы и хвои, скатанной в мягкий, гладкий ковер. Это таинственный миг — древние язычники восторженно воздевали руки, чествуя его в лесной чаще. Обращали лицо к Востоку в магическом ожидании, так же как человек, привязанный к материальному, вечно ждет в глубине сердца и в своем мире момент света, то есть смысла и прозрения. Животные в эту пору отправляются на водопой. Это миг, когда ночь еще не совсем завершилась, в лесу еще что-то происходит, еще идет ночная охота — та, что заполняет жизнь ночных животных, лесная кошка еще сидит в засаде, медведь доедает падаль, влюбленный олень еще помнит страстные минуты лунной ночи, выходит на середину поляны, где бился за самку с соперником, гордый и изнуренный, поднимает израненную рогами голову и оглядывает серьезными и печальными звериными глазами с кровавыми подтеками от напряжения, словно навек запомнил эту страсть. В глубине леса в эту минуту еще живет ночь: ночь и все, что означает это слово, — с сознанием добычи, любви, метаний, бесцельной радости и борьбы за жизнь. В эту минуту что-то происходит не только в чаще леса, но и во тьме людских сердец. Ведь у человеческого сердца тоже случается ночь со страстями столь же дикими, как охотничий инстинкт, бушующий в сердце самца оленя или волка. Сон, желание, тщеславие, эгоизм, вожделение, ревность, жажда мести таятся в человеческой ночи, как пума, коршун, шакал в пустыне восточной ночи. И есть минуты, когда у человека в сердце нет уже ночи, но и день еще не наступил, когда дикие звери выбираются из тайных закоулков сердца, когда приходит в движение страсть, которую мы напрасно усмиряли годами, порой на протяжении очень долго времени… И все было напрасно, мы безнадежно отрицали сами перед собой истинный смысл этой страсти, настоящее содержание ее было сильнее наших намерений, страсть не растаяла, осталась цельной. В основе любых человеческих отношениях есть некая осязаемая материя, и, какие доводы ни приводи, сколько ни ловчи, эта реальность не меняется. А реальность состояла в том, что ты меня на протяжении двадцати двух лет ненавидел с такой яростью, что ее градус напоминал уже полыхание больших страстей — да, любви. Ты меня ненавидел, а когда какое-то чувство или страсть совершенно заполняют собой душу человека, в глубине такого костра наряду с воодушевлением всегда дымит и теплится жажда мести… Ведь страсть убеждает не доводами разума. Страсти совершенно безразлично, что она получит от другого, она жаждет выразить себя, сообщить свою волю, даже если в обмен ей достанутся лишь кроткие чувства, вежливость, дружба или терпение. Всякая большая страсть безнадежна, в противном случае это не страсть, а сделка, умный сговор, торговля интересами. Ты же меня ненавидел, а это скрепляет не хуже любви. Почему ты меня ненавидел?..
У меня было время, я пытался понять это чувство. Ты никогда не принимал от меня ни денег, ни подарков, не позволял этой дружбе превратиться в по-настоящему братские отношения, и, не будь я тогда слишком молод, мне следовало бы знать, что это — подозрительный и опасный знак. Кто не принимает части, скорее всего, хочет получить целое, все. Ты ненавидел меня еще во времена нашего детства, с первой минуты, как я тебя узнал в том особом доме, где нас облагораживали и внушали нам избранные идеалы известного нам мира, ненавидел, потому что было во мне нечто, чего тебе недоставало. Что было это? Что за талант или свойство?.. Ты всегда был более образованным, ты был случайным совершенством, усердным и виртуозным, ты был настоящим талантом, ведь у тебя был инструмент — в истинном смысле этого слова, твоей тайной была музыка. Ты был родственником Шопена, скрытным и гордым. Но в глубине твоей души не давала покоя судорожная мысль — страстное желание быть не тем, какой ты есть. Это самый страшный удар, который судьба может нанести человеку. Желание быть не тем, кто ты есть; нет более мучительной страсти, способной гореть в человеческом сердце. Ведь жизнь невозможно вынести иначе как с сознанием примирения со всем тем, что мы означаем для себя и для мира. Необходимо примириться с тем, какие мы есть, и, сделав это, знать, что жизнь нас за эту мудрость не наградит, не приколет к груди орден за то, что мы признались себе: да, мы тщеславны и эгоистичны, да, у нас лысина и живот, нет, надо знать что нам ни за что не воздастся. Надо это принять — вот и весь секрет. Принять свой характер, истинную свою природу, чьи огрехи, эгоизм, жадность не изменят ни опыт, ни проницательность. Надо принять, что мир не откликнется всецело на наши желания. Принять, что те, кого мы любим, не будут нас любить или будут любить не так, как мы надеялись. Принять предательство и неверность, и, что самое трудное из стоящих перед человеком задач, принять, что другой человек превосходит тебя характером или умом. Вот что я усвоил за семьдесят три года здесь, посреди леса. Но ты все это принять не сумел, — утвердительно заключает генерал негромким голосом. И замолкает, близоруко вглядываясь в полумрак.