Свечи сгорают дотла - Мараи Шандор
Обзор книги Свечи сгорают дотла - Мараи Шандор
Роман венгерского писателя Шандора Марай (1900–1989) «Свечи сгорают дотла» был впервые опубликован в 1942 году, но принес мировую славу своему автору лишь посмертно, в 1999 году, когда на Франкфуртской ярмарке были представлены его английский и немецкий переводы. Небольшой, но насыщенный эмоциями роман представляет собой по сути монолог: его произносит или прокручивает в голове главный герой, пожилой аристократ, пригласивший на ужин в замок давнего друга, с которым не виделся несколько десятилетий. История дружбы, любви, верности и предательства конкретных людей у Марай — это еще и трагическая картина распада прежнего миропорядка, потрясения, изменившего европейский мир и его привычные ценности.
Марай Шандор.
Свечи сгорают дотла
Márai Sândor
A gyertyâk csonkig égnek
1
С утра генерал засиделся в погребе давильни. Ушел на виноградники с винарем еще на рассвете — в двух бочках созрело вино, — а вернулся домой только после одиннадцати, когда закончил разливать вино по бутылкам. Под колоннами, на промозглой от влажных камней веранде стоял егерь, протягивая хозяину письмо.
— Чего тебе? — недовольно спросил генерал и остановился, отодвинув со лба соломенную шляпу, широкие поля которой совсем затеняли раскрасневшееся лицо. Уже несколько лет хозяин замка не вскрывал и не читал писем. Всю почту разбирал управляющий в конторе имения.
— Посыльный принес, — ответил егерь и застыл.
Генерал узнал почерк, взял письмо и положил в карман, прошел в прохладный вестибюль и без единого слова отдал егерю шляпу и трость, потом вытащил из сигарного кармана очки, приблизился к окну и в полумраке, при свете, пробивавшемся сквозь планки полузакрытых жалюзи, принялся читать письмо.
— Погоди, — бросил он через плечо егерю, который уже вышел было с тростью и шляпой.
Письмо снова сунул в карман.
— Кальману сказать, чтоб к шести запрягал. Пусть ландо возьмет — дождь будет. Форма парадная. Тебя тоже касается, — произнес генерал с неожиданной подчеркнутостью, будто за что-то рассердился на егеря. — И чтоб все блестело. Коляску и сбрую пусть начинают чистить прямо сейчас. Либерию возьмешь, понял? Сам сядешь рядом с Кальманом на козлы.
— Понял, милостивый государь, — отозвался егерь и в упор посмотрел на хозяина. — К шести.
— Выедете в полседьмого, — продолжил генерал и беззвучно задвигал губами, точно подсчитывая. — Пойдешь в «Белый орел», там скажешь только, что я тебя послал, а коляска за господином капитаном приехала. Повтори.
Егерь повторил распоряжения. Хозяин поднял руку, взглянул на потолок — словно хотел что-то сказать, — но промолчал и начал подниматься по лестнице. Егерь, напрягшись по стойке смирно, проводил его взглядом сквозь очки, дождался пока приземистая широкоплечая фигура не исчезла за резными каменными перилами второго этажа.
Зайдя к себе, генерал вымыл руки и подошел к высокому узкому бюро, крытому зеленым сукном в чернильных пятнах, где были разложены перья, чернила и тщательно, миллиметр к миллиметру, выстроены в ряд тетради в клеенчатых клетчатых обложках — в таких школьники пишут контрольные работы. В центре столешницы стояла лампа под зеленым абажуром; ее пришлось зажечь, так как в комнате было темно.
В засохшем, изжарившемся саду за закрытыми ставнями в прощальном гневе полыхало лето, словно поджигатель, который в безумной ярости подпалил границу, прежде чем уйти куда глаза глядят. Генерал вынул письмо, аккуратно разгладил бумагу и, нацепив на нос очки, при сильном освещении еще раз перечел рубленые, ровные, короткие строки, написанные заостренными буквами. Читал стоя, сцепив руки за спиной.
На стене висел календарь, цифры величиной с кулак: четырнадцатое августа. Генерал запрокинул голову, принялся считать. Четырнадцатое августа. Второе июля. Высчитал, сколько времени прошло между тем днем и сегодняшним. «Сорок один год», — произнес он наконец вполголоса. С некоторых пор генерал стал громко разговаривать у себя в кабинете, даже будучи один. «Сорок лет», — повторил он в замешательстве. Точно ученик, которого неожиданно застали врасплох непростым уроком, раскраснелся, откинул голову, прикрыл заслезившиеся глаза. Шея распухла, нависла над воротником кукурузно-желтого пиджака. «Второе июля тысяча восемьсот девяносто девятого года, вот когда была та охота», — прошептал он, потом замолчал. Озабоченно облокотился на столешницу, будто зубрящий урок ученик, снова принялся вглядываться в строки письма. «Сорок один год, — произнес генерал хриплым голосом, — и сорок три дня». Столько времени прошло.
Тут генерал успокоился, зашагал по комнате. Потолок здесь был сводчатый, посередине своды поддерживала колонна. Когда-то комнат было две: спальня и гардеробная. Много лет назад — он мыслил уже только десятилетиями, не любил точные цифры, как будто каждая цифра напоминала о том, о чем лучше забыть, — он приказал сломать стену, разделявшую комнаты. Оставили только колонну, поддерживающую центральный свод. Двести лет назад дом этот построил маркитант, снабжавший овсом австрийскую кавалерию и получивший впоследствии титул герцога. Тогда и возвели замок. Генерал родился здесь, в этой самой комнате.
В дальней темной комнате с окнами в сад и на хозяйственные постройки была матушкина спальня, а в более светлой и просторной — гардеробная. Несколько десятков лет тому назад, когда генерал переселился в это крыло и приказал сломать стену, разделявшую материнскую комнату пополам, две ее части соединились в одно сумрачное помещение. Семнадцать шагов от двери до кровати. И восемнадцать — от стены, выходящей в сад, до балкона. Он знал точно, столько раз пересчитывал.
Генерал сидел в комнате, как человек, привыкающий к пространству болезни. Помещение словно скроили по его мерке. Шли годы, а он так и не перебрался в другое крыло замка, где один за другим располагались зеленый, голубой и красный салоны с золотыми люстрами, а окна смотрели в парк, на каштаны, которые весной лезли ветвями сквозь балконные решетки, горделиво вздымались розовыми свечами и темно-зелеными кронами и обрамляли южное замковое крыло, выстроившись перед каменными перилами. Перила поддерживали толстые ангелы. Генерал уходил в давильню, или в лес, или — каждое утро, даже зимой и в дождь — к ручью с форелью, а по возвращении поднимался к себе в комнату через вестибюль и там ел.
— Вернулся, значит, — произнес он уже громче, дойдя до середины комнаты. — Сорок один год. И сорок три дня.
И, точно устав от произнесения этих слов, точно осознав теперь только, как много это времени — сорок один год и сорок три дня, — генерал покачнулся и сел на стул с потертой кожаной обивкой. На маленьком столике, прямо под рукой, валялся серебряный колокольчик, в него генерал и позвонил.
— Нини пусть поднимется, — отдал он приказ лакею и вежливо добавил: — Я ее прошу. — И замер, так и сидел с серебряным колокольчиком в руке до прихода Нини.
2
Нини подошла быстро для своих девяноста с лишним. В этой самой комнате нянчила она генерала. Здесь была в момент его рождения. Была она тогда шестнадцатилетней красавицей. Росту небольшого, но такая ладная и спокойная, будто тело ее знало какую-то тайну. Девушка точно скрывала нечто в костях своих, крови и плоти, тайну времени или жизни — то, что другому не расскажешь, на другой язык не переведешь, словами не выразишь. Была она дочерью деревенского почтаря, в шестнадцать лет родила ребенка и никогда никому так и не призналась, от кого дитя. Генерала Нини выкормила, потому что у нее случилось много молока; когда отец выгнал из дому, пришла в замок. В одном платье, да с локоном умершего ребенка в конверте — так и пришла. Прямо к родам поспела. Первый глоток молока генерал выпил из ее груди.
Так она и прожила в замке семьдесят пять лет, молча.
И всегда улыбалась. Имя ее неслось из комнаты в комнату, будто жители замка предупреждали им друг друга. Так и говорили: «Нини!» — словно имели в виду: «Интересно, есть же на свете не только эгоизм, не только страсть и тщеславие, Нини…» И потому что всегда была там, где надо, никогда ее не видели. И раз всегда была в добром расположении духа, никогда не спрашивали, как она может радоваться, если любимый мужчина покинул ее, а ребенок, для которого созрело молоко, умер. Нини выкормила и воспитала генерала — с тех пор прошло семьдесят пять лет. Порой над замком и семьей светило солнце, тогда члены семьи в общем сиянии с удивлением замечали, что и Нини улыбается. Потом умерла графиня, матушка генерала, и Нини тряпкой, смоченной в уксусе, омыла белый, холодный лоб, покрытый скользким потом. Настал день, когда и отца генерала принесли домой на носилках — он упал с лошади и прожил потом еще пять лет. Ухаживала за ним Нини: читала графу по-французски, но языка не знала, и потому читала только буквы; правильно произносить слова не умела, только буквы перебирала, медленно, одну за другой. Но больной понимал и так. Потом генерал женился и, когда вернулся из свадебного путешествия, Нини ждала молодых у ворот замка: поцеловала руку новой хозяйке дома и протянула букет роз. Она и тогда улыбалась; генерал порой вспоминал это мгновение. Много позже, спустя двадцать лет, умерла и жена, и Нини ухаживала за могилой хозяйки и ее нарядами.