Елена Катишонок - Свет в окне
Хоть и проститутки, девочек было ужасно жалко, как и ребенка из другой главы, никакого отношения к алжирским и к проституткам вообще не имевшего. Он был изображен не то прыгающим, не то танцующим, но с выпученными глазами и перекошенным ртом. Подпись «Бѣсноватый мальчикъ» ничего не объясняла, а прочитать статью она не успела: вернулся Сержант. Не появись он тогда, мать наверняка не обратила бы внимания на книгу, тем более что «Мужчина и женщина» по толщине не уступала Салтыкову-Щедрину и Горькому, но, во-первых, это была «похабщина», а во-вторых, Олька привыкла, что мать с Сержантом всегда заодно. Кроме тех случаев, когда он ее колотит, когда «Ляля, зови милицию!..». Зато мать разрешает читать все, даже «Судебную психиатрию», где полно портретов с черными прямоугольными нашлепками на месте глаз. Но истории там жуткие, куда там Эдгару По. Иногда мать дает читать рукописи, которые печатает; она называет их «халтурой», но Ольке больше нравится слово «рукописи», хоть они напечатаны на машинке. Правда, не все рукописи охота читать. Например, мемуары – скука смертная, хуже газет. А на ту рукопись, за которой приходили вчера, Олька обратила внимание из-за названия – так только в старинных книгах пишут: «ВАГОНЪ». И хоть ничего особенного не происходит – просто по городу едет трамвай – все равно здорово, и всех в этом трамвае очень хорошо себе представляешь. И писатель, который сочинил этот «ВАГОНЪ», Ольке понравился, хотя чудной немножко, а на мизинце кольцо с какими-то буквами. Она привыкла, что писатели обычно пожилые и солидные, а тот молодой совсем. Правда, вот Гоголь не старый и с прической, как у девочки, даже усики лишними выглядят, словно кто-то нарочно пририсовал.
Хотя не знала еще, что начнет читать, глянцевые страницы «Нивы» раскрылись как раз на Гоголе: «Вій», и девочка окунулась в неторопливое повествование о бурсе и бурсаках, бдительно прислушиваясь к входной двери, но только до тех пор, пока осточертевшая комната не превратилась в темную ветхую церковь, и сама она давно уже не сидела на продавленном диване, а сжималась в комок на полу внутри очерченного мелом круга, рядом с перепуганным Хомой, который склонился над огромной книгой с глянцевыми, воскового цвета, страницами.
7
Чем знаменателен сороковой день после смерти и почему его отмечают, Лариса представляла себе очень смутно, но знала, что так принято делать. Первой спросила Анна Яновна – не спросила даже, а полуутвердительно как-то обронила, словно напомнила: «Сороковины, Лорочка, скоро…». В середине ноября Лариса столкнулась на кладбище с Тоней, Ириной сестрой, и та сразу тоже заговорила про сороковины:
– Это если от семнадцатого октября…
– Похороны двадцать первого были, – поправила Лариса.
– При чем тут похороны?.. Считают от того дня, когда преставился.
Не успев стереть возмущение с лица, Тоня перекрестилась и увлеченно продолжала:
– В октябре сколько дней, тридцать один? Ну да; тогда выходит, что двадцать пятого. Всего ничего осталось, неделя. Народу много придет?
Спохватившись, Лариса торопливо пригласила и назвала адрес. Тоня кивнула. На вопрос об Ирине чуть нахмурилась:
– Придет, конечно. А если воскресенье, то внучку ждать будет, к ней внучка по воскресеньям ходит. Передам обязательно.
Что-то смутно припомнилось о внучке, из-за которой Ира не пошла на поминки. Спросила осторожно:
– Это дочкина или сына девочка?
– Дочкина, – кивнула Тоня, – и такая же черненькая. Сын-то – помнишь Левочку? – блондин. Твоему сколько сейчас?
Они подошли к могиле. Песок потемнел от дождя и немного осел. Теперь, без венков и букетов, могила похожа была на обыкновенную, только маленькую, грядку наподобие тех, что рядами тянутся у них в Ботаническом саду. В глубине холодной мокрой земли лежал Герман, но об этом думать было нельзя.
Тоня привычно хлопотала у могилы, разравнивая песок, – только теперь Лариса увидела у нее в руках маленькие грабли, – хлопотала и говорила то, что говорят давно не встречавшиеся люди:
– Двадцать пять лет, подумать только, я же его вот таким крохой помню… Ничего, скоро женится, так у самого крохи будут, Бог даст. Наш как женился, так…
Как странно, подумала Лариса, почти не вслушиваясь в высокий, звонкий Тонин голос: люди спрашивают о чем-то только для того, чтобы рассказывать о себе, нисколько не интересуясь, нужно ли тебе это. Эти слова: «как странно» – были последними словами Германа. Так и не узнать уже никогда, что ему показалось странным в последние секунды жизни.
– …через год, – Тоня заботливо отряхнула грабли, – раньше нельзя, потому что земля должна просесть. А через год можешь ставить, я тебе скажу, где у них мастерская – мы там для родителей надгробие заказывали. Конечно, надо сверху дать, – она выразительно потерла средний и большой пальцы, – но зато и сделают как надо.
Лариса с признательностью кивнула. На прошлой неделе она старательно убрала последние цветы, мертвые и мокрые. Мысль о надгробии ей в голову не приходила, да и никакие мысли вообще – нельзя же считать мыслью безмолвное отчаянное восклицание: Герман, Герман!..
– Какая темень, подумай, а ведь только пятый час.
Тоня остановилась за воротами кладбища, застегнула верхнюю пуговицу пальто; наконец, попрощались.
Домой Лариса возвращалась пешком. После Тониного напористого, энергичного голоса ей казалось, что, несмотря на уличный шум, вокруг необыкновенно тихо, и эту тишину хотелось продлить. Дома тоже ждала тишина – Карлушка приходил поздно, но то была тишина другая: глухая, закрытая, и Ларисе часто казалось, что нарушить ее может что-то зловещее, вроде летучей мыши. Тоскливая эта тревога не проходила.
– Это потому, Лорочка, что вы не выплакались, – объяснила Анна Яновна. – Плакать надо, тогда легче станет, а то изведетесь вконец. Бог даст, после сороковин полегчает.
Легче всего было на работе. Она вдыхала влажное тепло оранжереи, надевала халат. Ей удавалось довольно легко справляться с самыми капризными тропическими цветами. Вот и сейчас, пересаживая амазонскую лилию, она сбросила грубые перчатки и осторожно высвободила корень. С трудом верилось, что из невзрачных кривых луковок рождаются нежные цветы необыкновенной, теплой какой-то белизны. На табличке старательным почерком студента-ботаника было написано: «Амазонская лилия. Eucharis Grandiflora». Лариса не запоминала их названий – ни русских, ни тем более латинских, но пальцы сохраняли память о тех, которые она пересаживала. Руки отмоются, а что кожа грубеет, так разве сравнить с тем, как было в Сибири? И никаких перчаток; откуда же. Ночами не спала от боли, руки трескались и кровоточили. Герман у кого-то раздобыл медвежье сало, только им и спасалась.