Петер Хандке - Дон Жуан (рассказано им самим)
Совершенно безымянной осталась последняя страна и последняя женщина. Дон Жуан не то чтобы сохранил в тайне название этой страны, он просто не знал его с самого начала и не хотел знать. Он даже не знал, как он туда попал. Никаких воспоминаний о самой поездке (а ведь он должен был туда как-то приехать). Открыл глаза после чудовищной усталости, а он уже там. И женщина вот она, над ним, под ним, напротив него. Не знал он и того, как они двое сошлись, да тут и знать было нечего. Для того, чего нет, и слов нет. А для того, чего нет кругом, все-таки одно словечко имеется, однако во всем царил порядок — полная противоположность хаосу. Ему не было дела до того, что само место и любой предмет тут оставались незнакомыми, не имели названия для него: то, что происходило, было кульминацией его восхищенного изумления; было божественно волшебно и восхитительно без всякого колдовства.
Когда Дон Жуан рассказывал через семь дней о том дне в безымянной стране, без конца заикаясь и бормоча что-то невнятное, он даже не знал, что касалось его и той чужой, до конца оставшейся чужой женщины, кто из них двоих что говорил, кто из них двоих что делал. (А они были — исключительный случай для всей недели — почти целый день и целую ночь вместе.) Дон Жуан не мог сказать: читал ли он ей вслух или, наоборот, она ему? Кто ел рыбу — он или она? Он ее согревал, когда она вдруг замерзла, или нет, скорее она его? Она выиграла партию в шахматы или он? Кто кого обогнал в море, когда они плавали, — была ли это ты или это был я? Кто от кого время от времени прятался: я или ты? Кто без конца говорил и говорил: она или он? Кто кого все это время только слушал: ты? я? я? ты? И то, что никто ничего толком не знал: как было, так и было. И мы оба этому радовались.
Определенным было только то, что и в том безымянном месте ребяческого вида поставщик пиццы на мопеде, популярном сегодня в мире средстве передвижения, напрасно искал для себя верный маршрут (вдобавок у него еще и бензин кончился); и то, что аутист и его телохранитель — один непрестанно громко взывавший, воздев глаза к небу, другой державший его за руку — продолжили и дальше свою процессию из двух персон; и то, что парочка на мотоцикле отправилась искать свою ложбинку для любовных утех (разве что женщина была еще черненькой, не блондинкой); и то, что старый человек из Дамаска и из Бергена, тяжело дыша, снова застыл в одной позе в сточной канаве, не в силах поднять ни правую, ни левую ногу на тротуар… Дон Жуану не нужно было больше подбрасывать мне ту или иную реплику. Со временем я научился видеть все, о чем он не рассказывал, четко и ясно перед собой.
Дон Жуан и женщины — история, рассказанная им самим, на этом заканчивается. Семь дней провели мы в саду за этим занятием, а тем временем приближалась Троица. В земле все еще торчал предшествовавший его появлению ореховый прутик, воткнувшийся при полете и скрывшийся теперь в траве, вымахавшей за неделю в рост зерновых. И даже если порой шел дождь, мы все равно оставались в саду, прятались сначала под каштаном, потом под липой, листва которой стала такой густой, что сквозь нее не проникала ни одна капля, зеленая крыша над нашими головами не имела просветов, и небо просматривалось только отдельными точками, сверкавшими, словно дневные звезды, на темно-зеленом небосводе в кроне липы. Почти добравшись до финала своего рассказа, Дон Жуан все чаще вставал с кресла и говорил стоя; а если ходил, то задом. Когда светило солнце и майский ветерок пробегал по кронам деревьев, игра красок — блеск ослепительно белого света и темных теней — так оглушительно царила в природе, что Дон Жуан на какие-то мгновения терялся и пропадал из виду.
Он остался в моем пристанище в Пор-Рояле-в-Полях и после окончания рассказа о той неделе. Он ждал своего слугу, а может, еще по какой причине, — я не спрашивал. То, что Дон Жуан не сразу отправился дальше, меня устраивало. Его присутствие было мне приятно. Идея соседства, занимавшая меня всю жизнь, с которой, как я думал, я потерпел сокрушительный крах, оставшись на безлюдье в Пор-Рояле в полном одиночестве, возродилась во мне вновь с появлением под боком этого чужестранца, этого беглеца. Я мог представить себе Дон Жуана моим соседом, ну, если не за стеной самого пристанища, то, во всяком случае, где-нибудь рядом, не дальше мили, например на склоне холма Сен-Ламбер. Благодаря его присутствию здесь я вдруг впервые перестал любоваться собой как неудачником. Одно только, как он ел то, что я приготовил для него: чтобы кто-то ел с таким почтением и уважительностью, как он, мне не доводилось видеть буквально с незапамятных времен; когда он жевал, казалось, он смакует слова и репетирует звуки, которые произнесет потом при рассказе. Я не только не мог представить себе другого, более желанного соседства, но и моей гостиницы без него — снова обслуживать гостей, да это было моей любимой игрой с детства.
В течение наших совместных семи дней Дон Жуан изменил свою привычку пользоваться исключительно только услугами с моей стороны. Он стал помогать мне. Я всегда с трудом выносил это, прежде всего из-за тесноты в моей маленькой кухне, но с Дон Жуаном даже ограниченное пространство стало почему-то доставлять мне удовольствие. Удовольствием, смешанным пополам с завистью, было смотреть, как он делает одно или другое. Не только потому, что Дон Жуан был умопомрачительно ловок и проворен на руку: он умудрялся выполнять обеими руками одновременно совершенно разные операции, что, например, меня, при неумении делать это в моем поварском деле, да и не только, вечно приводило в отчаяние. Даже в самых простых случаях, как то: подвинуть к себе что-нибудь правой, а левой одновременно отодвинуть, — я обязательно все безбожно путал. А для него: одной рукой, скажем, резать луковицу, другой раскатывать при этом тесто — не составляло никаких проблем. То же самое происходило, когда он одной рукой скатывал тесто, а другой сбрызгивал, одной — накалывал, другой — заворачивал края, одной — потрошил, другой — фаршировал, одной — подбрасывал, другой — ловил, выливал — наливал, и все как одним слаженным движением. Пока правая делала насечки, левая смазывала маслом. Пока одна ощипывала, другая взбивала яйца. Пока он вышагивал по кухне, он мял и месил. Пока пилил — закручивал гайки. Пока испытывал мое терпение — привечал и любезничал. Пока листал книгу — вколачивал гвозди. И во время всех этих манипуляций, что левой, что правой, Дон Жуан, словно специально, делал все медленно и, судя со стороны, даже нарочно замедленно, памятуя при каждом действии о том, что мысли его заняты при этом совсем другим. Я, во всяком случае, видел его за работой таким.
Семь дней в саду прошли — и постепенно яркие впечатления стали меркнуть. Дон Жуан все больше казался мне нескладехой. Он неловко брал предметы, все у него валилось из рук, можно было подумать, что обе руки левые. При этом он постоянно смотрел на часы, добавляя кстати и некстати к каждому пустяковому делу число и день недели. Книга Паскаля «Письма к провинциалу» из Пор-Рояля, из которой он по вечерам читал вслух для нашего обоюдного развлечения, вместо комедий Мольера, оставалась лежать нераскрытой. Я стал свидетелем того, как Дон Жуан снова впал в зависимость от чисел. Он считал, сначала только губами, потом в голос, свои шаги, пуговицы на рубашке, автомобили в долине Родон, пересчитывал ласточек, стайкой проносившихся над садом, попытался даже сосчитать все тополиные семена, летавшие в пучках по воздуху. И дело здесь было в чем-то другом, не только в скуке. Время не тяготило Дон Жуана, не тянулось для него бесконечно. Не так уж мало событий происходило вокруг, немало было и запоминающихся моментов, напротив, их было много, даже слишком много. Каждый момент — каждая вещь — обращали на себя внимание, время распадалось на моменты второго, третьего события, той или иной вещи, одного или другого человека. Вместо взаимосвязи, создающей ощущение времени, только лишь отдельные детали, нет, даже детализация. Вместо размеренной медлительности я видел в нем теперь неповоротливость и тяжеловесность, неумелость и неловкость во всем, даже если он спешил, — все получалось нескладно. Дон Жуан попал в своего рода личный цейтнот. И каждый миг он спрашивал меня, сколько сейчас времени.
Дать ему возможность уйти — ничего бы не изменило. Да я и не хотел, чтобы он так быстро ушел. А кроме того, он и сам не хотел покидать Пор-Рояль. Накануне Троицына дня я взял Дон Жуана с собой на деревенское кладбище Сен-Ламбер. С утра до вечера один только сад: может, это стало причиной его разлада со временем? И казалось, внешне такой свободный выход на природу тоже делу не помог. Окружающий ландшафт оставался для Дон Жуана тем же замкнутым внутренним пространством, как до того мой дом с обнесенным каменной стеной садом. Он производил такое впечатление, будто передвигается как пленник, заключенный под колпак из толстого стекла. На каждом шагу он натыкался на дерево, спотыкался на неровностях дороги, спускавшейся под откос к болотистой местности, где по долине Родон протекал ручей, бил наотмашь комаров, обернувшихся на деле низко летящими дикими голубями. Тот временной зазор, в который он попал, означал также утрату чувства дистанции и интервалов. На мое восклицание, когда мы добрались наконец до этого удивительно открытого и широкого — «моего», — невольно подумал я, плато Иль-де-Франс: «Какое небо!» — последовал вопрос Дон Жуана: «Какое небо?» А когда он, поднимаясь в гору, потерял с одной туфли подошву и я вскользь заметил, что это приносит счастье, ответил: «Все, что угодно, только, пожалуйста, не счастье!» — что прозвучало совершенно иначе, чем несколько дней назад в саду, когда он то и дело повторял: «Смелость, не любовь!» Как неуклюже ковылял он за мной, повесив голову, тогда как целую неделю только что был активен, твердо шагал впереди меня, высматривая взглядом цель для нас вдали. А его главными врагами стали теперь животные. Если до того, в течение всей недели, кошка из Сен-Ламбера, совершавшая ежедневный обход, задерживалась у нас в саду все дольше и дольше, а напоследок явилась даже не одна, а со свитой, сейчас Дон Жуан чувствовал себя так, будто на него нападают по дороге майские бабочки и только что появившиеся на свет молоденькие стрекозки. Крошечные жучки-щелкуны прыгали, как он думал, исключительно только на него. А безобидные паучки накидывали ему на лицо свою ядовитую паутину. Скрежет первых цикад наступающего лета напомнил ему неприятные звуки завода механических часов, а первый набег неизвестно откуда взявшейся в траве саранчи еще более противное тиканье часов. И хотя нам почти ничего не попадалось по пути, я все время слышал у себя за спиной его постоянный, ожесточенный подсчет — животных или наших неудач и несуразиц в пути.