Александр Гольдштейн - Аспекты духовного брака
Походил он, тощий, востроносый, белесый, на галицийского крепостного, поротого на конюшне рукоблуда-визионера, что ночами вырезает из дерева лики святых или пишет портрет сводящей его с ума панночки, нежной волчицы с кнутом, модным романом и запахом крови в ноздрях, — озоруя, она показывает ему лодыжку или колено, чтобы ублюдок творчески распалился. Зимой щеголял он капустой, надевая на себя все тряпье, лежавшее в сундуке умершей матери, летом ходил в двух рубахах. Вряд ли мылся. Сласти были единственной его посторонней страстишкой. Ненароком я оказался свидетелем, как он поглощал пахлаву, продукцию местного кондитерского комбината для бедных, доставая ее из промасленного раструба, о который можно было гасить сигареты. Два-три муравья уже выползли из кулька, когда Толик доверчиво предложил мне употребить что осталось, и был не на шутку встревожен отказом. Три рубля помогли мне загладить вину. Однажды жарким полднем я подгреб к его дому — трущобной халупе в Крепости, лабиринтоподобном квартале, туристской приманке на развалинах дворца Ширваншахов, а чуть отойдешь в сторону, как отовсюду настигает помойка. У порога я услышал мерные крики с чередованием подкрепляющих отражений и не сразу додумался, что это орудует перекрестная рифма. Он радел в своем корабле, не нуждаясь в услугах кормчей богородицы; я отбил себе пальцы, пробиваясь сквозь взвой переводных песнопений. Наконец он оборвал декламацию и выбрался откуда-то с другой стороны. Соседи, проклюнувшись из окна, ожидали веселья, но его не случилось: я просто вернул Анатолию книгу, Селина в издании 1934 года. Порчак по праву аутентичности один в целом городе обладал «Путешествием на край ночи» в исковерканном переложении Триоле, которая отвлекла Арагона от сюрреалистического мужеложства, дабы он, как Меджнун, воспевал глаза своей Эльзы, что партией не возбранялось. По молодости я очень хотел прочитать эту книгу, и Толик еще раз сжалился надо мной. Он все так же молился, выпрашивая у тех, кто был выше его разума, новые радости книг. До новой эпохи, полагаю, Порчак не дожил, или она в первый же миг своего торжества погубила его — он исчез еще до того, как я покинул эти места. Покойся с миром, одержимый.
Мисима
Выписываю некоторые факты биографии автора из предисловия к русскому изданию «Избранного» Юкио Мисимы. За короткую жизнь (45 лет) прозаик, драматург, эссеист написал 100 (сто) книг литературы и ни разу не подвел издателей, рукописи отправлялись в набор с точностью до минуты. Семь раз совершил кругосветное путешествие. Ставил спектакли и в них играл. Выпустил пластинку песен собственного сочинения и продирижировал симфоническим оркестром. Почувствовал отвращение к своему хлипкому телу и превратил его за несколько лет ежедневных тренировок в бронзовое изваяние атлета, удостоившись быть сфотографированным в производственном журнале бодибилдинга; тогда же, сжав в ладонях рукоять двуручного меча, получил пятый дан в кэндо, традиционном искусстве фехтования. Организовал «Общество щита», устраивал с влюбленными в него студентами военные игры во славу императора и армии, влачившей, в соответствии с конституцией, жалкую участь, утратившей даже имя.
В связи с этим вопрос: как и когда он все успел? С тем же успехом об этом можно спросить и других чемпионов непрерывного первенства, тоже не снисходивших до письменных объяснений. Кто эти люди? Что значит «быть как они» или даже попросту «быть»? Ведь только «они» заслужили в свое персональное пользование безличность глагольного абсолюта. Это означает быть гением циклопического экспансионизма. Великое честолюбие у основания этого творчества. Бок о бок. В то же самое время — о, ничуть не мешая скрипению перьев! — скупка башкирских земель, дон-жуанские списки, частное предпринимательство, коррида, война, революции, путешествия, бокс, тюрьма, шпионаж, охота, политика и ее продолжение неисчислимыми средствами. А больше всего здесь приговоренности к циклопизму, к тому, чтобы до скончания дней не вылезать из-под глыб в Вавилоне, Бальбеке, Луксоре. К творчеству этого склада этика неприменима. Не потому, что ему все дозволено. Нет, это явление натурального свойства, как рост дерева, прыжок зверя или цунами. Впрочем, и структура его неэтична. Этика личностна, а в данном случае посевные здравомыслия уничтожаются саранчовым нашествием больших величин, и территорию, отведенную для аскезы пустынника, заполняют коллективные действия, массовый оргазм: невозможно поверить, что три этих иероглифа («Ми-Си-Ма») скрывали не толпу и не стаю, не бесноватую сборную, тонущую в командном подвижничестве, но одного человека, который в невообразимом челночном режиме скользил по раскачивающимся плоскостям своей жизни, создавая иллюзию множества разнонаправленных воль.
Наверное, дело в ином анатомическом устроении организма, то есть буквально ином, без аллегорий. В момент вскрытия тайна становится явной, но патологоанатомы, повинуясь указаниям свыше, ее берегут от взоров общества, дабы не было беспорядков и обвала несущих конструкций. Все разговоры о неравенстве расовом бледнеют перед этой угрозой. Или лучше выразимся так, объединив два запрещенных мнения: среди нас живет и себя проявляет крохотная раса анатомически нам несозвучных богов и героев. У нее другой, послушный ей метаболизм, другая ориентация в пространстве и времени, которые они научились сжимать и растягивать, подкладывать под голову, как подушку, или набрасывать сверху, как одеяло. Иначе ведь нет аргументов, иначе нельзя ничего объяснить. Вот эту невосприимчивость к утомлению. Безостановочный выброс продукции, обычно не опускающейся ниже только им видной зарубки на идолище, покровителе их усилий. Неведение кризисов, спадов, простоев, способность к единовременному совмещенью занятий, должно быть, не обошлись без нечистого сговора. Тут, короче, иное, неподсудное тело. А возможно, отголосок и отзвук, рецидивный аппендикс некогда бывшей, да сплывшей телесности, отчего и возникла тысячелетняя грусть о погибших умениях, и столь понятная ненависть к человеческому, и желание вновь уподобить себя невозвратному совершенству, память о котором все еще проникает в сон или в текст.
Войдя в мнимое противоречие с написанным выше, отметим, что даже потребность вроде той, что снедала Мисиму, знает краткосрочные колебания, отмели, чередования циклов, и все же анатомия этого типа — неутоляемый голод, сплошная алчба. Так, мышкинская эпилепсия освещалась внезапными быстрыми вспышками, но и в остальные, не затребованные Аполлоном часы княжеский организм ходил на поводу у священной болезни. Та же непрерывная истина ведома телу, казалось бы, готовому на стигматы лишь в редкие мгновенья особо восторженного подражания ранам Христовым. Однако соучастие эталонным мучениям жило в нем искони, и всегдашняя подкожная экзальтация только и ждала предлога прорваться наружу, зримо явив свое постоянство.
Обладая господством над миром, это тело не властно над собственным назначением. Оно не выбирает для себя тяжести и судьбы — так само собой получилось. Подчас, истерзанное своей мощью, оно бы хотело чего-то полегче, но этого ему не дано, да к тому же все прочее не насыщает. Художник голодания, уморивший себя ради искусства, был бы рад отказаться от такого искусства, наевшись досыта, как люди, но в том и беда, что обычная снедь ему не по вкусу. В жалости эти художники не нуждаются. Они — другие. Учитель есть тот, кто быстрее бегает, сказал поэт, хорошо понимавший, в чем суть: учитель — иной, он всегда лучше, вернее, всегда несравним, и к нему, равно страшному в доброте или в гневе (разница между этими состояниями невелика, больше того, они идентичны), не подойдешь с моральным шаблоном осуждения или сочувствия. История Юкио Мисимы — хроника наитий и постижений, с помощью которых он просвечивал правду своего организма, покуда итоговое ура-зуменье не заставило его взрезать себе брюшную полость и, возможно, увидеть глазами то, о чем он давно и безнадежно догадывался.
Мисима был тщедушным подростком и таким хилым молодым человеком, что избежал отправки на фронт, — армейская медкомиссия признала его негодным. Уже в отрочестве он был уверен, что станет писателем, и примерно до 30 лет его жизненный цикл полностью замыкался в границах Слова, чья самодовлеющая идеология потом вызывала у него отвращение, большей частью прорывавшееся в том же Слове (об этом — исповедь «Солнце и сталь»). Плоть, писал он, пришла к нему с опозданием, и он встретил ее, успев вооружиться литературой. «Если бы я знал, что тело принадлежит мне, Слово утратило бы стерильность, реальность вторглась бы в мою жизнь, встреча с ней стала бы неизбежной». Меж тем он боялся признать тело своей собственностью, поскольку акт присвоения приблизил бы его к пониманию сути своей анатомии, которую, суть, он сызмальства прозревал, но испуганно это знание от себя отстранял.