Петр Ширяев - Внук Тальони
Никита отложил ложку, вытер усы и посмотрел на жену.
— Ноне Александр Егорыч посулился зайтить. Пущай теперь взглянет на нее, не признает нипочем.
— Нипочем не угадает! — подхватил Семка. — Ей-богу, не угадает. Я с гумна иду, смотрю, чья это кобыла стоит? Ну, никак не угадал, ей-богу, не хвастаю!.. А она стои-иит!
Старый ветеринар угадал…
Когда Никита вывел лошадь из катуха, Александр Егорович изумленно вскинул седые, четко оттененные красной кожей брови и отошел в сторону, чтобы лучше видеть кобылу. Потом быстро подошел к ней, посмотрел в зубы и оглянулся на Никиту. Никита самодовольно улыбался. Улыбался во весь рот и Семка, посматривал то на отца, то на старого ветеринара, то на кобылу.
— Ну, чего скажешь, Александр Егорыч? — весело спросил Никита, видя, что ветеринар молчит и лишь шевелит седыми прокуренными усами.
— Запрягал? — спросил Александр Егорович.
— Один раз испробовал: шаговитая кобыла.
Александр Егорович поднял у кобылы челку и увидел там белую отметку в форме полумесяца.
— Ты знаешь, что это за кобыла? — с неожиданной суровостью в голосе спросил он Никиту. — Крепышова тетка. От Горыныча кобыла. Бурминская.
Имя Горыныча ничего не сказало Никите, но о Крепыше он слыхал. И, бросив повод Семке, подошел близко к Александру Егоровичу.
— Крепышова тетка-а? — переспросил он, понижая голос до шепота.
— Лесть. Никаких сомнений! Она! — продолжая смотреть на кобылу, самому себе говорил ветеринар. — Лесть. Никаких гвоздей! А-ах, сволочи, как отработали лошадь! Ты знаешь, — круто повернулся он к Никите, — Бурмин пять тысяч отвалил за эту кобылу. За кровность, за породу отвалил. Лесть от Горыныча и Перцовки, линия Корешка. От исплека[19] я ее лечил у него на заводе. На правую переднюю жалуется? Ну, вот и тогда жаловалась. Заволоку ей с Лутошкиным наездником ставили.
Александр Егорович подошел к кобыле и начал мять правое плечо. Кобыла пожалась.
— Она! Лесть… Вот что, Никита Лукич, твое счастье. Держись за кобылу пуще, чем за бабу! Для заводского дела кобыла и сейчас больших денег стоит. Береги ее. Весной на случной пункт веди, к кровному жеребцу…
Жадно ловил Никита каждое слово старого ветеринара. И когда он ушел, ему стало страшно. Страшно, что вот Семка держит позади него на поводу такое богатство, о каком, и помыслить страшно.
Пять тыщ за кобылу?!.
Маленький дворик с провалившимся навесом, дырявый хлев, где до сих пор стояла кобыла, ворота с плохим запором, а задние совсем без запора — все это стало особенно заметным теперь, после слов ветеринара, и рождало мысли неотложные и важные, требующие немедленного разрешения.
Семка крутился около отца, заглядывал ему в глаза, пытаясь узнать, о чем он думает, а вечером, после ужина, подошел к нему и тронул его за рукав.
— Папанька, а папанька?
— Чево тебе?
— Папанька, а помнишь, как ты клебыстнул меня за жеребца по морде? Кэ-эк дашь, а я и запрокинулся вверх тормашками. И-их, и бо-ольно!.. Кэ-к треснишь, я — брык! И гвозди растерял все. А потом морду во-о разнесло! И-их, и здорово!..
Отсутствующим взглядом смотрел на сына Никита и думал о другом. Эту ночь он спал плохо. Когда в церкви били часы, испуганно поднимал голову и прислушивался:
— Не всполох ли? В этаку сушь, упаси бог!
Выходил во двор и слушал подолгу мерное жевание кобылы в плохо запиравшемся катухе.
Утром на следующий день Алексадр Егорович увидел входившего к нему Никиту с озабоченным и хмурым лицом. Войдя, Никита опасливо прикрыл за собою дверь, как заговорщик.
— Я опять до тебя, Александр Егорыч, — заговорил он вполголоса, — за советом пришел. Чево мне теперь делать? Лучше бы ты мне ничего и не говорил про кобылу.
— А что?
— Затуманил ты мне вконец голову!
— В чем дело-то? Говори толком!
— Веришь, ночь не спал, в такое расстройство себя привел. — Никита оглянулся на дверь и шепотом выговорил:
— Отберут ведь!
— Кто отберет? Что? — досадливо спросил Александр Егорович.
— Кобылу-то!
— Почему?
— Да ведь как же, сам рассуди… Пять тыщ за нее заплочено, а жеребец мой и пяти сот не стоил…
— Ну и что ж?
— Да ведь что ж? Дознаются и отберут.
— Бро-ось, Лукич, не отберут! Кто отбирать-то будет? Кому это нужно?
— Кто? Опять же все они, кроме некому, власть, стало быть.
— Не имеют права, Никита Лукич!
— Правов-то, может, и не имеют, ну а сила на их стороне. К тому же Крепышова тетка она есть, — горестно добавил Никита.
— Все равно, не имеют права, — уверенно повторил ветеринар и что-то еще хотел досказать, но Никита, оживляясь, быстро перебил его:
— И я к тому же, Александр Егорыч. Никаких правов не имеют, потому что жеребца от меня взяли. Опять же, кобылу оставили дохлую, неисправную, сколько я забот на нее положил, овса одного две четверти стравил, отрубей шесть пудов, да картошки, да морквы, а они — отбирать? Отобрать кажному охота, а ты в дело ее произведи-и… Скажем, хлеб — от чего его ем? От трудов и заботы. Я вспахал, я боронил, я сеял, опять же я с семейством убрал, обмолотил, на мельницу свез, баба пирог спекет, а они, выходит, кушать придут?.. Слов нету, ровнять ее с жеребцом никак, невозможно, огромадный капитал за ее отдан…
— А кто знает, сколько за нее отдано? — перебил его Александр Егорович.
Никита умолк.
— Пять или двадцать пять тысяч она стоит, никому до этого дела нет, — продолжал ветеринар, — кроме меня, никто не знает об этом.
Никита быстро оглянулся на дверь и, шагнув ближе к ветеринару, согнулся и просяще-жалобно зашептал:
— Признаться, за этим и пришел до тебя, Александр Егорыч… Помолчи ты, Христа ради, про нее, и не сказывай ты никому об цене, возьми в рассуждение горестное мое положение!.. Сам знаешь, какой нонче народ пошел. Окажи мне такую милость…
Старый ветеринар взглянул на Никиту и нахмурился. В заискивающих словах Никиты, в его позе и выражении лица он увидел деревню, русскую деревню, приниженную и запуганную барами, господскими приказчиками, урядниками и купцами, дико боящуюся своего благополучия.
Никита не понимал, почему хмурится лицо Александра Егоровича, комкал в руках картуз и напряженно ждал ответа на свою просьбу. И думал о том, что забыл упомянуть в числе расходов на поправку кобылы тридцать фунтов льняного семени и свеклу.
— Опять же принять во внимание — кривая она на левый глаз, а жеребец мой справный был! — добавил он озабоченно.
— Э-эх, Русь матушка-а! — вздохнул Александр Егорович и безнадежно отмахнулся рукой от своих дум. — Возьми ты, Никита Лукич, в совете справку, что у тебя отобрали жеребца и взамен оставили кобылу, а я выдам тебе удостоверение, что кобыла полудохлая была и что выходил ее ты.
Домой вернулся Никита успокоенный, с бумажкой от ветеринара, к которой была приложена печать. Прошел в хлев и, любовно рассматривая кобылу, заговорил с ней:
— Вот ты у меня кака-ая-я!.. Крепышова сродственница. А что в тебе такое есть, скажи на милость, за чего громадные деньги такие отданы?!.. Хмм!.. Диковинное дело! Десять жеребцов на такой капитал купить возможно, а за тебя за одну отвалили!
Рослая и широкая Лесть вполне соответствовала хозяйственным требованиям Никиты… Не по нутру ему была лишь светло-серая масть. Как и большинство крестьян, он предпочитал гнедых лошадей — на серых всякая грязь заметней.
— Слов нет — кобыла законная, правильная, — рассуждал он, прикидывая рост лошади, — все при тебе… А может, Александр Егорыч попусту сказал, язык — он все могет произнесть?! Ну, только доложу я тебе, человек он справедливый, не должен зря говорить, чего не надо, слово его — верное. И, опять же, по сноровке тебя видать — заводская и из благородных ты… Небось у прежнего хозяина-то конюшня как все равно горница была, нам, конечно, до господского положения не достать, а овсецом не обижу, будь спокойна…
Никита обошел кобылу кругом, погладил спину, разобрал гриву…
— Как же это ты глаза лишилась, скажи ты мне, пожалуйста? — соболезнующе спросил он и отвернул веко. Глаз был вытекший, сморщенный, как мятая бумага.
Серая Лесть положила на плечо Никиты голову и ласково забормотала губами…
Много могла бы поведать она ему в это осеннее утро… О том, как год назад ночью вошли в денник к ней незнакомые люди, от которых нехорошо и сильно пахло, так же, как пахло от Филиппа, неотлучно находившегося при ней в трескучем и тряском деннике, когда ее перевозили из одной конюшни в другую… Незнакомые люди накинули на нее чужую, не ее узду с тяжелыми и грубыми удилами, больно растянувшими губы, вывели на ярко освещенный двор, по которому в смятении бегали взад и вперед другие незнакомые люди, множество кричавших людей… За конюшней, там, где всегда высилось белое огромное здание, трещал и шипел большой огонь, и оттуда шел горячий ветер. Одна из красных точек, носившихся в воздухе, упала ей между ноздрей и причинила жгучую боль, от которой она рванулась в сторону, но грубая и сильная рука осадила ее так, как никогда никто не останавливал, и к боли между ноздрей прибавилась едкая боль в разорванной губе…