Петр Ширяев - Внук Тальони
— Где жеребец?! — страшным голосом выкрикнул Никита, подбегая. Семка в ответ залился еще пронзительней. Никита взглянул на оставленную клячу и свирепым ударом по лицу опрокинул Семку. Из подола рубахи опять рассыпались гвозди. Увидя их, Никита с новой яростью схватил Семку за волосы и захрипел:
— Гвозди берег, стервец!.. Гвозди, гво-озди! Убью-у-у!
От жестоких ударов отца Семка кувыркался в пыли лицом, ползал на четвереньках, вставал и снова летел на землю. Полыхнув его еще раз ладонью по щеке, Никита с мутными глазами бросился на село.
Председатель совета, выслушав Никиту, вздохнул:
— Жеребец у тебя дельный был, что верно, то верно, ну, а сделать тут ничего невозможно, потому фронт и гражданская война. Ступай в волость, справку тебе об отборе дам, может, там чего придумают…
В избе причитала в голос Настасья, плакал на печи Семка с разбитым и опухшим лицом, а на дворе, у телеги без передков, стояла унылая кобыла, вся в паршах и болячках, похожая на освежеванную дохлятину, Никита долго смотрел на нее, стиснув зубы, потом с размаху ткнул ее сапогом в облезлый бок. Лошадь крякнула, повернула к нему голову, кривую на левый глаз, и отошла на другую сторону. Вечером Никита ушел в волость, вернулся пьяный оттуда и долго искал спрятавшегося Семку. На двор приходили соседи, рассматривали кобылу, вздыхая, жалели жеребца и уходили. Несколько раз выходила из избы Настасья, подолгу стояла перед лошадью и тихо всхлипывала, вытирая передником слезы.
Никита пил два дня. На третий, на заре, утром выйдя из клети, он подошел к кобыле и начал внимательно осматривать ее. Вся она была словно изъеденная молью, вместо шерсти — короста и плеши, над глазами — глубокие впадины, как это бывает у очень старых кляч, согнутые в коленях ноги дрожали и подламывались. Вытащив язык, Никита посмотрел ей в зубы. Кобыле было не меньше десяти лет.
— Чего мне с тобой делать? — заговорил он горестно. — Какая ты работница? Чего с тебя спросишь? К ветинару весть, на все село срамотиться! Шкура того не стоит!.. Опять же без лошади — никак невозможно! Кум Митрий меньше, чем за триста, своего мерина нипочем не отдаст, а такие деньги — откуда их взять?
Ладонью Никита упер во впалый бок кобылы. Лошадь пошатнулась.
— На ногах не стоит!
Из избы вышел Семка. Увидев около кобылы отца, он испуганно шмыгнул обратно.
В полдень, завязав в узелок полтора десятка яиц и два фунта масла, Никита повел кобылу к ветеринару, в волость. Идти пришлось через все село. Опустив низко голову, Никита не вел, а тащил за собой еле переступавшую лошадь; встречая знакомых, отворачивался в сторону, словно чувствовал себя в чем-то виноватым. Отделенный брат его — Василий, промышлявший раньше так же, как и Никита, легким извозом и всегда злобно завидовавший гнедому жеребцу, вышел за ворота и на всю улицу крикнул:
— Сколько придачи-то дал за кобылу? Ле-ев, а не лошадь!
Как нарочно, лев в этот момент споткнулся и упал на передние ноги. Никита рванул повод и, видя, что кобыла не поднимается и продолжает стоять на коленях, ударил ее сапогом в морду. С усилием выпрямляя сперва одну, потом другую дрожащие ноги, лошадь кряхтя встала.
— Держи крепче, вырвется! — со смехом крикнул Василий.
Весь путь до ветеринара был для Никиты стыдной пыткой, словно проводили его сквозь строй за нехорошее, темное дело…
Ветеринара дома не оказалось. Никита бросил лошадь у коновязи, перед квартирой, и сел на крыльцо. Ждать пришлось долго. Думать было не о чем. За три дня Никита все передумал. Жеребец на плохой конец стоил пять с половиной сот, за кобылу не дадут и пятерки за кожу. Купить новую лошадь не было сил…
Рядом с домиком, в котором жил ветеринар, громоздились развалины двухэтажного дома; передняя стена, завалившаяся внутрь, открывала закопченное пожаром нутро с мрачными прогалами дверей; сожженный старый вяз стлал свои мертвые, черные руки по одной из стен; один из сучьев почти упирался в нависавший полуразрушенный балкон, на нем сидела ворона и следила насмешливо за рыжей пятнистой кошкой, подкрадывавшейся к ней по карнизу балкона…
Широко расставив ноги, Никита сидел с опущенной головой и вертел в руках старый картузишко: то ковырял ногтем истрепанный козырек, то вдруг начинал оттирать рукавом пыльные давние пятна. Отрываясь от картуза, обводил мрачным взглядом церковную площадь, блистающие на солнце кресты, следил за галочьими стаями, останавливал глаза на развалинах дома, где в прошлом помещался исполком, думал о том, что дом этот был самый большой в Шатневке и самый красивый, и снова и снова возвращался мыслями к отобранному сытому и здоровому жеребцу и избегал смотреть на кобылу у коновязи, а она назойливо лезла в глаза и из галочьих стай, и из ослепительного блеска церковных крестов, и из мрачных развалин когда-то богатого и самого красивого в Шатневке дома… И словно не лошадь стояла у коновязи, безнадежно уронив до земли голову, а вся жизнь, утратившая смысл, постылая и никому не нужная…
Старый ветеринар прошел равнодушно мимо Никиты в дом с пачкой газет в руках. На кобылу не взглянул.
Никита встал и долго ждал стоя, когда он выйдет к нему. Не дождавшись, вошел сам в квартиру. Ветеринар читал газету.
— Я до твоей милости, Александр Егорыч…
— Чего? — продолжая читать газету, отрывисто спросил ветеринар.
— Да вот там привел…
Никите было стыдно назвать кобылу лошадью, и он добавил:
— …больную…
— Понос, что ль?
Глухим голосом Никита рассказал все; положил на стол масло и яйца, потом достал царский полтинник и неловко сунул его по газете.
— Скажи ты мне только, Александр Егорыч, могёшь аль нет ее поправить? — закончил он и уставился в красное, изрезанное морщинками, седоусое лицо.
Александр Егорыч вышел на крыльцо и, взглянув на кобылу, свистнул:
— Ну и добро-о-о!
Бегло осмотрев лошадь, он пошел мыть руки. Никита мрачно остался на крыльце.
— Корм плохо ест? — снова вышел ветеринар.
За эти три дня Никита никакого корма кобыле не давал и ответил:
— Совсем не жрет.
— Поправить ее мудрено, — заговорил Александр Егорович, — чесотка и полное истощение. Если чесотка прошла внутрь — капут кобыле! Дам я мазь, попробуй, может, чего и выйдет. По-настоящему надо бы ее через серную камеру пропустить, да разве с вами, чертями, что сделаешь?! Три месяца долблю в совете: «Дайте денег на камеру, дайте денег на камеру!» В город из-за этого ездил… Вам не гражданами быть, к зулусам вас выселить.
Ветеринар злобно сплюнул.
— Мазь я тебе дам. Намажь все больные места, а потом промой табачным отваром да зеленым мылом, и опять намажь через день. Кормить надо кобылу. Картошку мелко-намелко режь и с овсом, болтушку из отрубей, моркву тертую подбавляй в овес. Понял? Через неделю приводи опять.
— И могёт справиться? — с робкой надеждой посмотрел Никита на ветеринара.
— Раз на раз не приходится. Случалось, и поправлялись. Первак-то есть небось, захвати бутылочку!
Лицо Никиты просветлело. Просьба принести самогону подействовала на него лучше всяких обещаний.
— Только бы поправить кобылу. Перваку я тебе предоставлю без промедлениев, будь надежен, чисто спи-ирт!..
— Через неделю приводи! — повторил Александр Егорович и пошел в дом за лекарством.
Никита перекрестился на церковь.
Когда возвращался домой, ему казалось, что кобыла идет уже бодрей и не так тянет повод, и он думал, что немного сплошал, не захватив с собой сегодня бутылочку самогону: тогда, глядишь, леченье пошло бы скорее, и лекарства дал бы Александр Егорович побольше, а не такую маленькую баночку…
И, оглядываясь, он понукал кобылу, но в его голосе уже не было злобы, и он останавливался и покорно ждал, пока кобыла передыхала.
Чужая паршивая кляча возвращалась из волости полноправным членом семьи Никиты Лыкова.
2
Радость пришла к Никите так же нежданно-негаданно, как и несчастье в тот памятный знойный день…
Ухаживали за больной кобылой все семьей. Никита мазал, мыл, выстригал вокруг болячек шерсть, чистил. Настасья заваривала болтушку, парила тяжелый бледно-золотой овес, укутывала ведро дежником, терла морковь, а Семка чистил несколько раз на дню катух и не пропускал случая, чтобы не сунуть посоленный ломоть пирога в ласковые губы лошади.
Кобыла медленно поправлялась и веселела. На месте болячек проступала новая шелковистая шерсть, густел хвост и грива, ноги выпрямлялись, и уже не струилась по ним вниз бессильная дрожь.
Как-то в полдень Семка стремглав влетел в избу, где полудничал отец, и радостно сообщил:
— Ржет, ей-богу, папанька, ржет! Пашка Никишин по проулку поехал, а она услыхала да как заржет!
Никита отложил ложку, вытер усы и посмотрел на жену.