Петр Проскурин - Имя твое
— Ой, ну! Ой, ну-ну! — хором подхватывали женщины, в пламя в лампе от их голосов подскакивало.
Но в разгар веселья Ефросинья выбросила руки на стол, уронила на них голову и в наступившей тишине тоненьким, неожиданно чистым и звонким голосом запричитала:
— Да сыночек мой милый Ванечка! — выводила она. — Несчастная твоя головушка, сложил ты ее на дальней, чужой сторонушке! Был бы ты мне заступой, мой сыночек, и мое горюшко было бы меньше! Оставил ты меня, бедную, из матушки сырой земли нет ни выходцев, ни выплавцев, нет ни конного, ни пешего, ни письма нету, ни грамотки, никакой нету весточки! Как пойдут твои товарищи на веселое гуляньице, погляжу я из окошечка! Не могу я, горемычная, углядеть да сына милого. Не в народе да не в добрых людях, ни в друзьях-братьях-товарищах! Сыночек мой милый! Не придешь ты, мое дитятко, на родимую сторонушку, не рассудишь мое горюшко!
Теперь за столом уже не всхлипывали, терли глаза концами платков и боялись упустить хоть одно слово, и хотелось им оборвать ее несказанную жалобу на свою долю, бабки Чертычиха и Салтычиха хлюпали вовсю, Анюта все пыталась проглотить трудный, застрявший в горле ком, а Варечка Черная тоненько, не скрываясь, голосила.
— Не могу я, мое дитятко, идти искать тебя да на чужую сторонушку. Я теперь, сыночек миленький, пристарелася, я теперь вся прихудалася с того горюшка великого, и меня не носят ноженьки…
Внезапно подняв голову, Ефросинья, пошатнувшись, встала. Не говоря ни слова, глядя куда-то мимо людей, словно их никого не было, она прошла к двери, и когда Варечка Черная хотела кинуться ей вслед, Прасковья Антипова, вытирая заплаканные, посветлевшие глаза, остановила ее.
Ефросинья вышла, было уже далеко за полночь, звезды пестрели по всему небу. Их острый, холодный свет проник в ее широко открытые глаза, и в ее душе что-то свершилось. Нигде не было ни огонька, и только одно из окон ее собственной избы слабо светилось. Она равнодушно, противоположной стороной улицы прошла мимо. Правда, здесь, на этом месте, родились дети, но они теперь выросли и им было не до нее, так уж испокон века устроено в жизни. Детям на нее в обиде быть не за что, все, что могла, сделала, дети теперь ни при чем. Другое что-то, никому не подсудное, не вмещающееся в душе, вело ее. На траве, на деревьях, на крышах успела устояться роса, густая, молочная, как изморозь, серая; иногда, отражая луч неведомой звезды, долетавшей из безмерных высот, какая-нибудь капля росы вспыхивала переливчатым холодным огнем. Мир даже в ночи был наполнен своим особым светом и движением, и оно втягивало в себя Ефросинью.
Не задерживаясь, она минула село, вышла к березам, помедлила и прямиком, через поле поднявшейся уже в колено ржи, вышла к озеру. Подол юбки отяжелел от росы, но Ефросинья ничего не замечала. Тихо и светло было теперь в ее сердце; подходя к озеру, она еще издали заметила, что и вода, и берега, поросшие ивняком, укутаны причудливо-волнистой шапкой тумана. Она знала эти места и могла бы идти здесь с закрытыми глазами; не раздумывая, она смело шагнула в туман, скрывший ее вначале до пояса, а затем туман дошел ей и до плеч. Теперь ей казалось, что она плыла в молочной, прохладной реке, плыла туда, где не было и никогда не будет конца. И она знала это и, обогнув озеро, вышла на его противоположный от села высокий берег, здесь росли редкие старые сосны. В этом месте даже сильные парни и мужики не решались купаться, говорили, что здесь самая глубокая пучина, чертов омут, и что еще никто, попадая здесь в воду, не оставался в живых; берег уходил вниз отвесным обрывом, и стоило ступить всего один шаг…
Ефросинья, хотя и не видела ни воды, ни берега из-за тумана, все так же достигавшего ее груди, теперь совершенно успокоилась; не отрываясь она вглядывалась в густой туман над озером, но это был уже не туман для нее, а нечто такое, что означало завершение всему. Что? Что же там? — подумала Ефросинья. — Бог? Опять мука? Опять жизнь? Этого нельзя, чтобы человек и там начинал все сначала. «Торопись! Торопись! Скорей!» — прозвучал другой голос в ней и отдался со всех сторон расплывчатым, размазанным эхом; она теперь видела, что туман над озером слегка шевелится, и почувствовала кожей лица слабый ветер. Она отмерила себе еще несколько мгновений, жадно вдохнула воздуха, невольно, чтобы уже не удержаться, напрягла ноги и отшатнулась назад; ее оттолкнули немо кричащие, полные ужаса глаза Аленки, ринувшиеся к ней откуда-то из самой толщи тумана, и этот немой крик родных, знакомых глаз остановил в ней кровь; тело задеревенело и не скоро стало оттаивать. «Господи, матерь божья, — непослушными губами шептала Ефросинья, — что ж это? Что ж это? Да никто и не узнает, с этого места никто и не выплывал, затянет куда-то вглубь — конец, никаких следов…»
И опять теплый, легкий ветерок коснулся лица Ефросиньи, она вздрагивающими руками поправила на себе платок. Она только теперь поняла, что этот, казалось бы, давно забытый мужик, отец ее детей, невесть откуда и зачем опять прибившийся к ее жизни, всегда был ее мукой, и что никогда она его не забывала, хотя и пыталась уверить в этом и себя, и других, и что единственное ее спасение и победа — броситься на этот зов из тумана, опять нараставший и нараставший в ней, в эту последнюю, заполнившую ее и уже начинавшую переливаться через края тьму. Она не могла больше уступить даже себе, даже ради детей и хоть всего света. Дети теперь не пропадут, пусть и он живет себе, а над своей душой она больше измываться не даст, нельзя ей этого. Уж ей этого больше нельзя! Этим она и себя, свою бабью уступчивую натуру, окоротит, сразу для нее все кончится, и победит она и его, и себя в самом главном…
И опять наметила Ефросинья срок, стараясь думать только об одном, и опять то, что было сильнее ее воли, остановило ее; ее даже всю передернуло от муки. Она увидела рядом с собой дурочку Феклушу и теперь поняла, почему это ей пригрезились Аленкины глаза из тумана.
— Душа, ох, зашлась… Феклуша, ну чего тебе? — спросила она обессиленно и от досады заплакала, — Ну что вы меня мучите? Уходи, Феклуша, уходи…
— А я иду за тобой, Фрось, все иду, иду, — ласково говорила Феклуша, приближая свои всегда ясные глаза из тумана. — За ноги травка хватает, хватает… холодная. Звездочки кругом…
— Не страшно-то бродить тебе где попало? Да ты хоть спишь когда? — спросила Ефросинья, и Феклуша бессмысленно закивала, заулыбалась, погладила Ефросинью по плечу. Ефросинья от прикосновения ее доверчивой руки подобралась; какая-то целительная сила была в этой слабой, теплой руке.
— Куриная слепота цветет, Фрось, ой, много, все болота в солнышке…
И Ефросинья второй раз в эти невыносимые для нее сутки заплакала.