Алехо Карпентьер - Избранное
И вот Невидимый снова, охвачен глубокой тоской, на площади Святого Петра… (Мимо него проходит, спешащий и хмурый, семинарист из Липсонотеки, бормоча: «Здесь нет ни минуты покоя. Только что завалили Колумба и уже приступают к беатификации Жанны дʼАрк, у которой тоже не осталось костей для ларца, поскольку пепел ее был развеян по ветру в Руане… А теперь еще надо убедить в этом Протонотария, который думает, что Жанна дʼАрк была задушена в Лондонской Башне… Ну и занятие, Боже ты мой, ну и занятие!..») И вдруг новый Невидимый присоединяется к прежнему — видимый лишь для него, — с обнаженным торсом, с трезубцем в руках, подобно Посейдону, как изображен для потомства на знаменитейшем портрете работы Бронзино. Таким образом Великий Адмирал Изабеллы и Фердинанда сталкивается впервые со своим соотечественником и почти современником — год туда, год сюда не имеет значенья — Андреа Дориа, Великим Адмиралом Венеции и Генуи. Оба Адмиралы и оба генуэзцы, они сердечно беседуют на своем особом диалекте. «Я скучал в моей гробнице в церкви святого Матфея и потому решил подышать воздухом на этой площади, — говорит Андреа. — По дороге достал ролю жевательного табаку. Хочешь попробовать? Нет?… Странно, тем более что ты достаточно повинен в том, что столько народу в нашей стране чихает от нюхательного, курит трубку или затягивается гаванской сигарой. Без тебя мы б так и не узнали, что такое табак». — «Все равно узнали бы от Америго Веспуччи, — сказал Христофор горько. — А как ты добрался из Генуи?» — «На поезде. Вентимильским экспрессом». — «И тебя пустили в вагон так вот, почти голым, таким вот аллегорически-мифологическим Нептуном?» — «Не забывай, что мы с тобой принадлежим к категории Невидимых. Мы суть Прозрачные. И найдется еще много таких, как мы, что из-за славы своей, из-за того, что о них всё еще говорят, не могут затеряться в бесконечном своей собственной прозрачности, удалясь от этого сволочного мира, где им воздвигают статуи, а историки нового образца из кожи лезут, чтоб выудить самые худшие превратности их личных жизней». — «Кому ты это говоришь!» — «Так что многим неведомо, что зачастую путешествуют на поезде или на корабле в компании гречанки Аспазии, рыцаря Роланда, живописца Фра-Анджелико или поэта Маркиза де Сантильяны». — «Невидимым становится всякий, кто умер». — «Но если его поминают и если говорят о том, что он сделал и чем он был, Невидимый „обретает людское“, если можно так сказать, и начинает беседовать с теми, кто произносит его имя. Но в этом, как и во всем, есть свой порядок, в зависимости от большего или меньшего спроса. Есть невидимые класса А, как, например, Карл Великий или Филипп II; класса Б, как принцесса Эболи или рыцарь Баярд; и есть случайные, гораздо реже требуемые, как этот неудачник — вестготский король Фавила, упомянутый в „Хронике“ Альфонса III, о ком только и известно, что он правил два года и что его съел медведь, или, переходя к твоему миру, тот Бартоломе Корнехо, который в Сан-Хуане на острове Пуэрто-Рико открыл, и с согласия трех епископов, первый публичный дом континента в день 4 августа 1526 года — памятная дата, заключающая в себе уже нечто ото „Дня расы“[359], принимая во внимание, что там подвизались девушки, привезенные с Пиренейского полуострова, поскольку индеанки, в жизни не упражнявшиеся в подобном ремесле, не имели навыков, какие и тебе и мне хорошо известны… а, моряк?» «В истории Америки — а ее я считаю своей, хоть и носит она имя другого… — были мужи более высоких заслуг, чем этот Бартоломе Корнехо, — сказал Невидимый-Открыватель, сердясь. — Ибо в конце концов миссионеры-хронисты, такие, как Саагун, Мотолиниа, брат Педро де Ганте…» — «Кто ж в этом сомневается? И еще существовал Симон Боливар!» Невидимое лицо Невидимого Христофороса болезненно исказилось в своей невидимости: «Я предпочел бы, чтоб ты не поминал Симона Боливара». «Извини, — сказал Дориа. — Я понимаю, что не особенно приятно тебе слышать это имя. Он сломал то, что ты сделал». — «Вот именно: в доме повешенного не говорят о веревке». — «Хотя, если хорошенько подумать, а что как открытие Америки заинтересовало бы какого-нибудь короля Генриха Английского? Тогда Симон Боливар звался бы Смит или Браун… Равно как если б Анна Бретонская приняла твое предложение, то там, где сегодня говорят по-испански, говорили бы на каком-нибудь варварском диалекте из Морбигана». «Хочу напомнить тебе, — сказал Христофорос, уязвленный, — что ты, прежде чем сражаться на стороне Карла V, служил спокойненько королю Франции Франсиску I, который был его противником. Мы, генуэзцы, хорошо знаем друг друга». — «Уж так, уж так, уж так хорошо, что все мы знаем, кто здесь Адмирал Битв, а кто Адмирал Прогулок. Где развернулись твои сраженья?» «Там», — сказал мореход Изабеллы Католической, указав на Запад. «А мои развернулись здесь, на Средиземном море. С тою разницей, что, пока ты терроризировал своими бомбардами голых индейцев, не имевших иного оружия, кроме стрел, негодных даже, чтоб напугать наших волов в упряжке, я в течение ряда лет был грозою для кораблей Турка». Разговор принимал опасный оборот. Андреа Дориа сменил тему: «А как обстоят твои дела там, внутри?» (указав на главный портал базилики). «Меня провалили». — «Так и должно было случиться: моряк и генуэзец». И с пафосом продекламировал стихи из «Божественной комедии»: «О, генуэзцы, вы, в чьем сердце минул / Последний стыд и все осквернено, / Зачем ваш род еще с земли не сгинул?» «Провалили меня. — повторил Христофорос печально. — Ты, Андреа, был Великим Адмиралом, и память твою возжелали чтить только как память Великого Адмирала… Я тоже был Великим Адмиралом, но из-за стремления сделать меня слишком великим унизили мое величие великого адмирала». — «Утешайся тем, что много статуй воздвигнуто будет в честь тебя в этом мире». — «И ни одна из них не будет на меня похожа, ибо я вышел из тайны и возвратился в тайну, не оставив, ни в карандаше, ни в красках, видимых следов моего человеческого облика. К тому ж статуи — это еще не все. Как раз из-за излишних восторгов по моему адресу со стороны некоторых моих друзей меня сегодня и шибанули». — «Так и должно было случиться: моряк и генуэзец». «Шибанули меня», — послышалось снова, почти как рыданье. Андреа Дориа положил невидимую руку на невидимое плечо собеседника и, чтоб утешить его, сказал: «Какому идиоту пришло в голову, что моряк может быть когда-нибудь канонизирован? Хоть все жития святых просмотри — святого с моря там не сыщешь. Моряки не рождены для святости». Наступила долгая пауза. Обоим Невидимым больше уж нечего было сказать друг другу. «Чао, Коломбо». — «Чао, Дориа…» И остался Человек-осужденный-быть-человеком-как-все на том точно месте площади, где, если смотреть в сторону колоннад Бернини, каждая колонна внутреннего ряда так искусно скрывает три другие, что все четыре словно сливаются в одну. «Игра воображения, — подумал он. — Игра воображения, как были для меня Западные Индии. Однажды, возле мыса на побережье Кубы, названного мною Альфа и Омега, я сказал, что здесь кончается мир и начинается другой: другое Нечто, другое качество, какое я сам не могу до конца разглядеть… Я прорвал завесу неведомого, чтоб углубиться в новую реальность, выходящую за пределы моего понимания, ибо есть открытия столь громадные — и тем не менее возможные, — которые, в силу самой своей огромности, сокрушают смертного, дерзнувшего на такое». И вспомнил Невидимый своего Сенеку, чья «Медея» была в течение долгого времени его настольной книгой, и уподобил себя Тифису, кормчему Аргонавтов, каким тот предстает в строфах, столь хорошо известных, звучащих для него теперь как предостереженье: «Над ширью морскою Тифис дерзнул / Развернуть паруса и новый закон / Предписать ветрам… Теперь уступило нам море ивсем / Подчинилось законам…/Пучина доступна любому челну, / Исчезли границы на новой земле, / Построили страны свои города, / Ничего не оставил на прежних местах / Кочующий мир…» И в то время как первый перезвон колоколов оглашал полдень Рима, он продекламировал самому себе стихи, что, казалось, относились к собственной его судьбе: «Первый Тифис, поработитель моря, / Руль невежде-кормчему предоставил, / Умер он вдали от родного царства./ И, покрытый бедным холмом могильным, / Средь теней безвестных лежит доныне…» И точно на том месте площади, откуда, если глядеть на полукружья колоннад, четыре колонны словно сливаются в одну, Невидимый растворился в воздухе, обнимающем и проникающем его, соединясь с прозрачностью эфира.
Примечания
1
Карпентьер А. Мы искали и нашли себя. М., 1984.
2
См.: Осповат Л. С. Человек и история в творчестве Карпентьера. — В кн.: Приглашение к диалогу. Латинская Америка: размышления о культуре континента. М., 1986.