Алехо Карпентьер - Превратности метода
Обзор книги Алехо Карпентьер - Превратности метода
Алехо Карпентьер
Превратности метода
Часть первая
…Я намерен здесь не обучать методу, которому должен следовать каждый для хорошего управления своим разумом, а лишь показать, каким образом я сам старался управлять своим собственным.
Декарт. Рассуждение о методеI
…Ведь я только что лег. А будильник уже трезвонит. Четверть седьмого? Не может быть. Скорее четверть восьмого. Кажется, так. Или четверть девятого? Этот будильник, бесспорно, великое творение швейцарских мастеров, хотя его стрелки так тонки, что их почти не видно. Или четверть десятого? Нет. Где мои очки? Четверть одиннадцатого. Совершенно верно. Да и яркий свет позднего утра уже бьет в золотистые шторы. Почему-то всегда так бывает, когда я снова приезжаю в этот дом: открываю глаза — и чудится, словно я там; наверное, потому, что всюду — будь то любой дом, отель, английский замок или мой Дворец, — я люблю спать в этом своем гамаке, который всегда беру с собой. Да разве можно отдохнуть на прямой, как доска, кровати с матрацем и высокой подушкой? Мне нужно такое зыбкое ложе, где можно уютно свернуться в комок и покачиваться, дергая веревочку… Еще раз качнуться, зевнуть и, наконец, сильнее откачнувшись, вытянуть ноги и опустить на персидский ковер, в мохнатой пестроте которого затерялись мои ночные туфли. (Там, едва я просыпаюсь, их тотчас подает мне Мажордомша Эльмира, которая — у нее тоже свои причуды — обычно спит на жесткой раскладушке, выкатив наружу груди и задрав юбку до самых бедер в жаркой ночи другого полушария.) Шаг, другой, еще один — к свету. Тяну шнур, висящий справа, и под звяканье колец ползущей вверх шторы открывается сцена большого окна. Однако вместо вулкана — заснеженного, величавого, далекого, нашей древней Обители богов — передо мной высится Триумфальная арка, а за ней стоит дом моего большого приятеля Лимантура, который был министром у дона Порфирио[1]. Мы с ним с полуслова понимаем, друг друга, когда речь заходит об экономических трудностях и прочих наших передрягах. Тихо скрипнула дверь. Входит Сильвестр в своем полосатом жилете, с серебряным подносом в руках (великолепное массивное серебро из моих рудников): Le cafe de Monsieur. Bien fort comme il l’aime. A la facon de la bas… Monsieur a bien dormi?…[2].
Три парчовые шторы поочередно взвиваются вверх, и яркое, как по заказу для Дня Дерби, солнце освещает скульптуры Рюда[3] на Триумфальной арке. Маленького голого мальчишку-героя тащит в бой грозный косматый каудильо, из тех, что — я-то уж знаю! — с криком «ура!» быстро перебираются из первых рядов в задние, как только запахнет поражением. Теперь полистаем «Журналь». А «Эксельсьор», пестрящий фотографиями, смахивает на кинематограф, показывающий хронику текущих событий. Вот и «Аксьон франсэз»: гастрономические рецепты кулинара Пампийе, которые моя дочь ежедневно подчеркивает красным карандашом для сведения нашего бесподобного повара; злобная передовица Леона Додэ[4], чья великолепная апокалипсическая брань — это наивысшее выражение свободы слова — вызвала бы в наших странах бесконечные дуэли, секвестры, убийства и перестрелки. «Пти Паризьен»: новое восстание в Ольстере под бодрый аккомпанемент ирландских арф и пулеметов; всеобщее возмущение вторичным отловом собак в Константинополе и их отправкой на какой-то остров, где все они, в конце концов, сожрут друг друга; новая заваруха на Балканах, в этом осином гнезде, вечном пороховом погребе, кошмарном месте, удивительно похожем на наши андские провинции.
Вдруг почему-то вспомнилась — это было, а мой прошлый приезд сюда — церемония встречи царя Болгарии. Он проезжал вон там, в роскошном ландо рядом с президентом Фальером, выставляя на всеобщее обозрение свою позолоченную и расплюмаженную царственную особу (на секунду мне показалось, что это мой Полковник Хофман), а оркестр национальной гвардии у подножия наполеоновского монумента лихо играл гимн «Плачет девица, шумит Марина», сверкая трубами, тубами и кларнетами, на громоподобном фоне которых опереточно попискивала флейта-пикколо и звякал треугольник. «Vive le Roi! Vive le Roi!»[5]. — орали граждане республики, в глубине души своей тоскующие по тронам, коронам, скипетрам и жезлам, зрелищное великолепие которых едва ли заменят фраки и алые ленты президентов, благодарственно помахивающих — вниз — вверх — своими цилиндрами: точь-в-точь наши слепые нищие, выпрашивающие милостыню после того, как выдуют из темных прорезей своих окарин песенку «La jambe en bois»[6]….
Уже без двадцати одиннадцать. Как приятно, что тут, на столике, возле гамака, валяется закрытая и ненужная сейчас записная книжка — без расписания аудиенций, официальных визитов, вручений верительных грамот, — и можно не опасаться беспардонных, не предусмотренных никакими программами вторжений моих генералов, которые вдруг являются, гремя сапогами и шпорами. Однако я заспался, а все потому, что вчера вечером — да, вчера вечером, и допоздна, — развлекался с одной сестричкой из монастыря Сен-Венсан де Поль, одетой в голубую хламиду, с крылатой накрахмаленной токой на голове, с ладанкой меж грудей и с плетью из русской кожи за опояском. Келья была неподражаема: на грубо сколоченном столе — требник в переплете из телячьей кожи, посеребренный подсвечник и череп, правда, слишком темный, наверно, восковой или резиновый, — не знаю, не дотрагивался. Кровать, несмотря на свой убого монастырский вид, была преудобной: мягчайшие подушки в наволочках из искусственного этамина, воздушные перины в чехлах из ненатуральной рогожи и, наконец, прекрасный эластичный матрац, который ловко подыгрывал движениям коленей и локтей, приникавших к нему. Прекрасная кровать, равно как и диван в апартаментах калифа или обитая бархатом полка в спальном вагоне — Wagen lits-Cock[7] — экспресса Париж−Лион−Ривьера, две пары колес которого никогда не трогались с места, но в тамбуре и коридорчике — просто гениальная идея! — всегда попахивало паровозным дымком. Я бы не прочь еще раз испробовать всякие комбинации из циновок и валиков в Японском домике, побывать в Каюте «Титаника», реконструированной по чертежам, где доподлинно передается накаленная обстановка перед катаклизмом («Vas-y vite, mon cheri, avant que n’arrive l’ice-berg… Le voila… Le voila… Vite, mon cheri… C’est le naufrage… Nous coulons… Vas-y»),[8] и полежать на Чердаке деревенского нормандского дома, где пахнет яблоками, а бутыли с сидром всегда под рукой; или понежиться в Спальне молодоженов, где Габи в подвенечном платье и в фате с флердоранжем каждую ночь не единожды прощается с девственностью, если вечером подходит ее очередь дежурить — у них это называется «нести караул», — и тогда избранные друзья этого дома могут иной раз, несмотря на свои седины и орден Почетного легиона, познать блаженство победных пробуждений Виктора Гюго. Что касается Дворца тысячи зеркал, то там я вдоволь нагляделся на свое телосложение, на все позиции и выкрутасы — в панораме и перспективе, так что эти художественные упражнения запечатлелись в моей памяти подобно тому, как на семейных фотографиях увековечиваются жесты, позы, костюмы и увеселения лучших дней жизни. Вполне понятно, почему король Эдуард VII имел там свою особую ванну, и даже специальное кресло, ныне ставшее исторической ценностью и выставленное на почетном месте, сделанное на заказ ловким и понятливым краснодеревцем и позволявшее королю предаваться изысканным наслаждениям, невзирая на толстое брюхо.
Да, чудесный был вечерок. Но едва сошло опьянение, как на сердце кошки стали скрести, не принесло бы мое богохульное развлечение с сестричкой из монастыря Сен-Венсан де Поль мне несчастья (в другие-то времена Полетта являлась ко мне в виде воспитанницы английского колледжа с ракетками и стеками под мышкой или в виде размалеванной портовой шлюхи с красными подвязками и в высоких кожаных ботинках). Да еще тот самый череп — просто страшно вспомнить, будь он там из воска или резины. Святая Дева-Заступница из Нуэва Кордобы, Хранительница рьяная моего Отечества, конечно, могла узнать о моих прегрешениях со своих подоблачных высот, оттуда, где в горах, среди скал и каменоломен, находится ее древняя обитель. Но я утешал себя тем, что в эту бутафорскую келью, обставленную в точном соответствии с моими греховными замыслами, к счастью, не додумались — в порыве услужливости — водворить еще и распятие. Надо отдать справедливость мадам Ивонне — в темном элегантном платье и жемчужном ожерелье, с великолепными манерами и набором фраз, которыми в зависимости от обстоятельств и положения клиента она искусно пользовалась, легко переходя от высокого стиля Пор-Рояля[9] к жаргону Брюана[10] (что весьма напоминало мой французский: а-ля Монтескье и парижский gamin[11], и умела потворствовать всяческим причудам, но при этом никогда не теряла чувства меры. Она ни за что не повесила бы, скажем, портрет королевы Виктории в Комнате Английского пансиона, или икону — в Палатах русского Боярина, или приапически похотливую статуэтку в Покоях с помпейским декором. Когда ее навещали солидные клиенты, она, кроме того, заботилась, чтобы «ces dames»[12] надлежащим образом настраивались, как говорят артисты, и с подъемом проводили свою роль: горящей нетерпением невесты, впадающей в грех монахини, жаждущей удовольствий провинциалки, замужней женщины, идущей на тайное свидание; светской дамы, поддающейся минутной прихоти; иностранки, ищущей неизведанных страстей, и т. д. и т. п. — в общем, чтобы они вели себя как актрисы высшего класса, и запрещала им брать монеты особым способом, садясь верхом на угол стола, как это делали девицы из Салона свиданий рангом ниже — «au choix, Mesdames»[13] — где весь их наряд состоял либо из одного испанского, расшитого позументом болеро, таитянской гирлянды или подобия кильта — шотландской мужской юбки с лисьим хвостиком спереди…