Меша Селимович - Избранное
Сомнительным показался мне этот рай. Пожалуй, свое видение прекрасной жизни, как он ее себе представляет, Шехага связывает с этим городом без всяких оснований, лишь потому, что он хочет, чтоб где-то существовал такой город и он мог думать о нем, глядя на наше убожество, чтоб легче было сносить наш ад. Возможно, в этом частично проявлялась его месть: видали, как в Венеции живут! А возможно, и больше чем месть — вера и желание, чтоб был на земле город, страна, где жизнь не цепь сплошных страданий и несправедливостей. А если такое может быть в одном месте, почему бы ему не быть и в другом? Город мечты создало страстное желание иметь его. И Шехага знать не хочет, что он существует лишь в его воображении.
Похоже, эта поездка — паломничество в святые места прекрасных грез.
— Ну, разве не красиво? — спрашивал он меня то и дело, а я смотрел на старых портовых носильщиков, которые понуро сидели вдоль стен, прячась от ветра.
Так о чем же они пекутся — о делах государства или о куске хлеба? Неужто и они верят, что живут в раю? И будто эти роскошные дворцы выстроены для них? И это они сменяют правителей? И это у них спрашивают мнение, когда решают государственные дела?
Есть богатые, значит, есть и бедные.
Нетрудно построить счастливый город в мечтах, труднее представить себе его в действительности и еще труднее сохранить веру в него.
Каким образом Шехаге удалось это сделать?
Спрошу его позже, когда придумаю, как лучше спросить.
На пристани нас встретил Осман Вук, прибывший раньше с грузом шерсти. Он собрался было с места в карьер докладывать о делах, но Шехага прервал его усталым движением руки: потом!
Осман Вук проводил нас в гостиницу на канале. Шехаге отвели просторную комнату с передней, меня поместили в маленькой рядом.
Я положил вещи, умылся и пошел к Шехаге договариваться, что мы будем делать сегодня. К своему изумлению, я застал его в кровати. Он даже не разделся.
— Плохо тебе?
— Отдохну немного.— Он усмехнулся.— Годы никому спуску не дают. Прежде я легко переносил дорогу.
— Попробуй заснуть. Я зайду позже.
Осман сидел в зальце на втором этаже. Он знал, что Шехага лежит, но был скорее разочарован, чем встревожен. Когда я сказал, что Шехага устал с дороги, он с сомнением покачал головой:
— Если б только устал, он не лег бы. Не станет человек ехать из Боснии в Венецию, чтоб сидеть в доме. Не нравится мне он. Не нравится.
То же самое он повторил, когда мы вошли в мою комнату. Вздыхал и охал: надо же такому случиться! Его не пришлось долго расспрашивать, в чем дело, он тут же выложил, что договорился на вечер с какими-то греками и герцеговинцем играть в кости. Ну а теперь, конечно, все лопнет, пропал верный выигрыш: во-первых, он, скорее всего, понадобится хозяину, если тот простыл или животом занемог, а во-вторых, у него выручка за проданную шерсть, а с деньгами по ночам ходить опасно, особенно здесь, в Венеции. Вот так всегда бедность с невезеньем рука об руку идут. Вчера он проиграл, только греков заманил на эту ночь — и на тебе!
— С чего бы тебе быть бедным? Ты же хорошие деньги получаешь!
— Руки у меня дырявые, деньги враз просыпаются, только я их и видел.
— На что же ты их тратишь? На женщин?
— Спроси лучше, на что не трачу!
— А если и сегодня проиграешь?
— Ты что, вспомнил Брчака? — Он весело рассмеялся.— Это совсем другое. Брчак — король игроков, а греки просто торговцы. Продали два парусника оливкового масла. Я вчера посмотрел, как они играют,— один парусник мог бы быть мой.
— Хорошо ли отбирать у людей такие деньги?
— Они у меня тоже отобрали бы, если б могли.
— Ладно, я побуду с Шехагой. Иди занимайся своим дьявольским промыслом. Выручку от шерсти оставь у меня, напиши, сколько там денег.
— Неловко мне тебя затруднять. Может, всю ночь сидеть с ним придется. Право, неловко.
— Знаю, как тебе неловко, цену себе набиваешь! Для чего ж ты мне все и говорил, если не для того, чтоб я тебя подменил?
— Честно говоря, верно,— согласился он смеясь.— Спасибо, я тебе тоже услужу.
— Что с Шехагой, как ты думаешь?
— Видно, с желудком что-то. Скажи хозяину, пусть заварит ромашки, и дай ему. А может, и не понадобится.
Теперь он преуменьшал опасность, оправдывая себя, что проведет ночь в игре, а не у постели больного хозяина.
— Почему Шехага каждый год ездит в Венецию? — спросил я Османа, знающего все тайны своего хозяина.
— С сыном сюда приезжал. До того, как тот на войну ушел. Сын гулял напропалую. Завтра увидишь, Шехага обойдет все места, где сын веселился.
О боже! Правда всегда оказывается горше и больнее, чем все, что мы можем себе вообразить.
Вечером шум карнавала приблизился к гостинице. Шехага поднялся посмотреть и пошатнулся — ноги совсем не держали. Я едва успел подскочить и не дал ему упасть. Внезапная слабость этого могучего человека напугала меня всерьез, и я упросил его раздеться и лечь, а карнавал, мол, мы увидим и завтра.
Обессиленный, он позволил себя раздеть, лег и закрыл глаза. Не открыл он их и тогда, когда карнавальный шум раздался под нашим распахнутым настежь окном.
Я выглянул в окно. Толпа мужчин и женщин в причудливых нарядах с невообразимым шумом и гамом двигалась по улице, отдельные голоса разобрать было невозможно, свет факелов и китайских фонариков отражался в тихой воде канала.
С недоумением разглядывал я эту пеструю толпу — она кружилась, раскачивалась, двигалась вперед, а то вдруг останавливалась, и внутри нее каждый сам по себе кружился, скакал, прыгал, плясал, пел, словно стремился перещеголять другого в несуразности и безрассудстве поведения. У меня голова пошла кругом от этого веселья, похожего на беснование. Это не праздник радости, это разгул. Быстрей! Неистовей! Вчера была скука, запреты, и завтра будет то же, так насладись же сегодня полной свободой!
— Что там? — раздался голос Шехаги.
Я подошел к нему:
— Как тебе? Лучше?
— Что на улице?
Я сказал коротко, в двух словах.
— Тебе, видать, не нравится.
— Не знаю. Торопятся отчудить свое, словно их завтра тюрьма ждет.
— Со стороны смотришь, потому тебе так и кажется. А был бы вместе с ними, тоже веселился бы.
— Возможно.
— Эта радость доступна всем. Довольно двух-трех тряпок, чтобы перестать быть собой. И маски — никто не видит твоего истинного лица, и ты можешь не стесняться делать любые глупости. Потому что их делают все. Таков мудрый уговор — прочь благоразумие! Все позволено, ничто не безобразно, ничто не грешно. И так поступает не один человек наперекор всем, чтоб выделиться из толпы, а все поголовно. Значит, греха в этом нет и попрека не может быть. Несколько дней и ночей живи как хочешь, отдыхай от всяких пут, запретов, указов, лжи, грубостей, стыда — нет лучшего лекарства для души! Мы так не умеем.
— А потом?
— А потом опять по-прежнему, до нового очищения.
Нет, не это его волнует, но спросить не решаюсь.
Я сказал, что отпустил Османа — он пошел играть с греками,— и вручил ему деньги, которые тот мне дал. Шехага не глядя сунул деньги под подушку.
— Этот пройдоха,— усмехнулся он,— ославит нас на весь мир. Люди будут думать, что мы все такие. Я иной раз завидую его нраву. Ему всюду хорошо.
— А я дождаться не могу, когда домой ворочусь.
И тут же понял, что допустил промашку. Не надо было так говорить.
Ничего не ответив, Шехага отвернулся к стене.
Молча я слушал шум карнавала, безобразный визг, обрывки начатых и незаконченных песен, оглушительный хохот, слушал вместе с Шехагой, глядя на его седую голову. Мне было жаль его, и жалость мою усиливало его молчание, за которым скрывалась боль. Но чем помочь?
Когда мы плыли по морю, он любил, когда я рассказывал ему о людях, об их судьбах, грустных и смешных, как это и бывает в жизни. О своих боевых товарищах по Хотину, о других людях, которых мне довелось узнать, о переплетчике Ибрагиме, что сбежал на войну от своих трех жен, а лучше бы ему воевать с ними, чем с русскими; о хаджи Хусейне Пишмише, что укрылся от своих кредиторов на далекой Украине, но оплатил векселя с самыми большими процентами; об Авдаге Супрде, которого убила не война, а груша; о Салихе Голубе и его горьком счастье; о Рабии-ханум и ее поздней любви; о страхе Махмуда и его поносе, о людях и вещах, которые видишь яснее, когда смеешься над ними сквозь слезы.
— Рассказать тебе что-нибудь? — спросил я его.
— Я был здесь с сыном четыре года тому назад,— сказал он неожиданно.— Всю ночь мы провели на улице, в карнавальных масках.
Вырвалось-таки, не удержался.
Я ничего не спрашивал, не издал ни звука, пусть выговорится.
— Восемнадцать лет он был на моих глазах, и я никогда не видел его таким веселым. Я думал, мы будем приезжать сюда каждую зиму. А потом он ушел на войну. Не знаю… я не знаю, почему он ушел. Может, не хотел отстать от товарищей. Не знаю…