KnigaRead.com/

Меша Селимович - Избранное

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Меша Селимович, "Избранное" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Я следил за ним — мне хотелось понять, как выглядит убийца. (На войне их называют героями.) Ничего особенного: красив, спокоен, деловит, будничен, поглощен сегодняшними заботами, вчерашние уже перестали его волновать. Не знаю, что у него в душе, но по его виду никак не заключить, что он взволнован или думает об убитом. Если же и думает, то с удовлетворением: сделано важное дело, убрана с дороги серьезная помеха, жизни больше не угрожает опасность.

Соедини свои силы десятеро таких непреклонных людей, они с легкостью завладели бы миром. Подавляющее большинство людей слабаки вроде меня. Где нам сладить с ними?

Жестокость Махмуда мнимая. С детской непосредственностью он чуть ли не плясал от счастья, которое ему принесло несчастье другого, и благодарил позабытого бога за то, что избавил его от напасти, от которой сам он был не способен избавиться. Осман больше верит в свои силы, чем в божье милосердие, не ждет сложа руки, пока случай придет ему на помощь, а сурово разрубает путы, которыми пытаются его скрутить, и спокойно идет дальше.

Убивал он не сам, но это его рук дело. Кто знает, сколько было посредников между ним и посланной им смертью. Между смертным приговором, вынесенным им, и тем человеком, который спустил курок, стоит целая вереница неведомых людей. Последний, может, никогда и не слышал про Османа. Но, не будь Османа, Авдага был бы жив. Осман — его судьба.

Когда я собрался уходить, он крикнул мне вдогонку:

— Шехага тебя спрашивал. Велел прийти!

Я вышел на улицу и зашагал, низко опустив голову, старательно обходя людей, чтоб не слышать пересудов об убийстве Авдаги. Я не хотел думать о нем, а думал не переставая.

Больше я не увижу в конце улицы его высокую, сухопарую фигуру, не увижу его тяжелого, пронизывающего взгляда, никогда он больше меня не остановит, не спросит, о чем я разговаривал со старым Омером Скакавацем, а я не буду по утрам просыпаться с мрачной мыслью о том, что день снова принесет мне встречу с ним.

Но радости нет, душу гложет мысль: а не я ли его убил?

Я хотел избавиться от страха и опасности, смерти я ему не желал.

Боясь запоздалого раскаяния, я без всякого милосердия допрашивал себя: не ожидал ли я все-таки в глубине души именно такого исхода? Ибо каким другим он мог быть? Мог ли Осман убедить Авдагу, подкупить его, запугать? Наверняка нет. Авдага с презрением отверг бы все. Что, собственно, оставалось такому человеку, как Осман? Уповать на удачу и божье милосердие, как он издевательски наставлял меня, замышляя убийство? Нет, такой путь не для Османа. Он сделал то, что сделал, другого выхода не было. Ни для Османа, ни для Авдаги. Будь Авдага умнее, он испугался бы; будь он менее честным, взял бы деньги; будь он более легкомысленным, махнул бы на все рукой. Но он был он, остановить его могла только смерть. А к такому выводу мог прийти только Осман.

И я это знал, хорошо представлял себе обоих. Чего же я в таком случае ждал, на что рассчитывал?

Копаюсь в себе, ковыряюсь, роюсь, ищу в себе эту тайную, подспудную мысль и не нахожу, еще и еще раз убеждаясь, что ее не было. Иного исхода быть не могло, сейчас я это понимаю, но я ни на мгновенье не думал о нем раньше. Я должен был его предусмотреть и не предусмотрел.

Можно ли до такой степени усыпить свою совесть? Оборвать мысль, как нитку, и, не желая думать о последствиях, запретить себе думать о них? Выходит, можно. Инстинкт самосохранения защищает нас полным забвением, избавляя от ответственности и угрызений совести. Я все отдал в чужие руки, руки Османа, предоставив ему решать судьбу Авдаги без меня, без моего участия!

Если это так — а другого объяснения я не вижу,— человек довольно-таки дрянное создание, даже когда не сознает всех последствий своих поступков. Ибо он не хочет их сознавать!

Однако хитрость удалась: подавленный и расстроенный, я все-таки не ощущаю своей личной ответственности за происшедшее. Как я могу нести ответственность за то, что не я придумал, не я осуществил? Мне даже пришла в голову мысль (в который уже раз!), что это могло произойти и без меня, ведь Осман и сам знал об Авдаге. Невероятно было бы предположить, что только после моего рассказа он решил убить его.

Так моя пристрастная мысль, моя упорная защитница, искала все новые облегчающие обстоятельства для моей совести. А совесть принимала защиту, правда с легкой долей сомнения и некоторой неловкостью, но было видно, что она на пути к полному успокоению.

Когда я рассказал Тияне о смерти Авдаги, она раздраженно сказала:

— До чего же люди глупы! Делают зло, чтоб им злом отплатили.

Когда-то она говорила: «Как несчастны люди!»

Сейчас она убеждена, что зло должно быть наказано. Создавая семью, она не может и не хочет думать иначе.

Одна смерть, а сколько различных о ней мнений! И каждого волнует не смерть сама по себе, а его отношение к ней.


Шехага Сочо предложил мне ехать вместе с ним в Венецию. Молодому человеку надо, мол, повидать мир, да и ему не по душе ехать одному, и вообще он не против взять меня на службу. Если я не захочу работать у него, хоть мне и пора чем-нибудь заняться, поездка мне не повредит, легче потом будет жить в нашей глухомани. Деньги для Тияны он мне даст, и она может или остаться в нашем жилище, или перейти к нему в дом. Он полагает, что последнее было бы лучше. У нее будет своя комната, услужение, забот никаких, а поговорить, если захочет и когда захочет, может с его женой. Они поладят, о Тияне отзываются хорошо (кто отзывается? Осман?), да и у него жена добрая, словно в другом мире родилась. Если заплачет по сыну (никак не забудет его, говорит с ним, как с живым), Тияна ее утешит, а и уйдет, он ни в чем ее попрекать не станет. И ему будет спокойнее, что рядом с женой близкая душа. Понравится Тияне — мы сможем насовсем остаться у них: и для ребенка лучше, двор большой, дом просторный, а есть и другой, поменьше, на заднем дворе, можно там поселиться. Им с женой мы мешать не будем, да и они, надеется, нам тоже. И ребенок, когда родится, им не будет мешать, пусть себе пищит-заливается, все лучше, чем пустой дом.

О сыне он упомянул, лишь говоря о жене, но я знал: он не может его забыть. И меня берет с собой вместо него, в его сознании мы как-то соединились: были на одной войне, ровесники, даже родились в одном месяце, и глупость сделали одинаковую, вот только последствия разные. А он, попытавшись утишить свое горе ненавистью, сейчас пытается смягчить его заботой о других. Не выйдет: боюсь, что сознание своего несчастья станет у него еще сильнее от близости нашего счастья, но он ищет лекарства от своего недуга, как безнадежный больной, которому уже нечего терять.

Я не допущу, чтоб он возненавидел меня, когда к нему снова придет разочарование, когда он увидит, что и это лекарство не помогает, вовремя отойду, но сейчас отказать ему я не в силах.

Тронуло меня его горе, которое он скрывает и не может скрыть, и безуспешные поиски утешения. И сейчас ему не найти его. Я не могу быть другим — человеком, живущим в его памяти, тень мертвого сына всегда ему будет милее и дороже его живого подобия. Но какое-то облегчение, пусть ненадолго, я ему принесу. И то хорошо.

Ну что ж, отправлюсь в эту дорогу надежды. Мое дело быть при нем, остальное он додумает сам. Все, что сочтет нужным.

18. Смерть в Венеции

Надо ли мне было отправляться в этот далекий путь? Снялся с места я легко, не чувствуя ни охоты, ни нужды, вняв лишь просьбе другого. А может быть, и мне будет полезно поглядеть на этот удивительный романский мир. Говорю «может быть», потому что сильно в этом сомневаюсь. Кроме торговцев, ездят по свету люди мятущиеся, не выносящие одиночества, они гонятся за новыми впечатлениями, новыми видами, давая пищу глазам, но душа их остается пустой.

Что я увижу? Благоденствие или убожество? Благоденствия с собой не унесешь, а убожества и дома с избытком, горести других вряд ли могут служить утешением в собственных. И все-таки чем черт не шутит!

Однако чем больше я удалялся от Сараева и Боснии, тем сильнее овладевали мной малодушие и даже страх. Особенно по вечерам и ночью. Для этого не было никакой видимой причины, я не боялся чего-то определенного, а смута в душе росла и росла. Все во мне словно встало на дыбы, точно я заболел неведомой болезнью, проявляющейся не болью, а страхом. На душе было пусто и грустно, края вокруг чужие и грустные, люди холодные, небо далекое, мир зыбкий, мысли тревожные.

Все вокруг не мое, замкнутое, недоступное.

Мною овладевало все большее беспокойство.

Хорошо помню, как в подобные минуты крайнего смятения я воспринимал самые обычные вещи. Мы приближались к морю. Суровые боснийские снега остались в двух днях пути за нами, но, когда даль растопила их, они показались мне вдруг такими милыми! Серые голые горы вызывали тошноту. Внезапно на вершине горы показался обычный приморский дом, крытый каменными плитами, на убогом дворе, огороженном ветхим плетнем, на фоне затянутого облаками неба стояла старуха в черном; она что-то кричала кому-то, кого я не видел, одна-одинешенька в неоглядном пространстве каменистых гор. В другом случае я подумал бы, что она кричит соседке, или кому-то из домочадцев велит присмотреть за скотиной, или еще что. Но теперь я воспринял ее как воплощенное отчаяние. Я полностью ушел в созерцание этой картины, не в силах подавить в себе ощущение дрожи и ужаса: последний человек, один на всем белом свете — все прочее превратилось в камень,— посылает в небо горестные вопли.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*