Меир Шалев - Эсав
Старый гер медленно произнес благословение пищи, тяжело выговаривая ивритские слова и искоса проверяя, какое впечатление молитва производит на Авраама, а затем объяснил ему, что у них в семье не едят мясо, а лишь овощи, бобовые, яйца, а главное — молочные продукты. «Молоко, молоко», — несколько раз повторил он по-русски, и Авраам, который не понимал смысл слова, слушал и качал головой. Теперь, когда над его головой снова была надежная крыша и печь согревала его кости, волки не крутились вокруг него на мягких лапах и стоны забиваемых оленей не стояли в его ушах, уверенность вернулась к нему, и он поглядывал на хозяев с легкой и скрытой насмешкой. «Ваша мать-гойка, и гой-отец ее, и гои-братья,[25] все эти православные, их так пугали правила забоя животных, что они решили вообще отказаться от мяса», — важничал отец перед нами многие годы спустя, и даже день нашей бар-мицвы[26] превратил из-за этого в день попреков и ссор.
Он рассказал Михаэлю Назарову, что направляется домой в Иерусалим, и старый гер разволновался. Сам он опасался возвращения в святой град, поскольку Иерусалим знал его по тому давнему паломничеству, которое он совершил в дни своей слепоты, и вдобавок там был тот колокол — звучащее напоминание о грехе и заблуждении. Он смотрел на Авраама, как будто вокруг его головы сияет нимб, и тот, преисполнившись гордости, надкусил обвалянное в горячем пепле яйцо со странным и чудным привкусом дыма и с наслаждением поел овощей, что геры выращивали у себя во дворе. Сара подала на стол пылающий жаром горшок молочной каши, приправленной кисловатыми зелеными листьями, и он отважился украдкой бросить на нее недолгий взгляд, который, однако, оказался достаточно продолжительным, чтобы вогнать ее в краску и смутить до такой степени, что она опустила лицо в тарелку и сразу по окончании трапезы встала и вышла. Авраам остался с сыновьями и родителями, которые молча сидели за столом, охотясь длинными медленными пальцами за хлебными крошками, оставшимися на скатерти, и устало глядели на него в пять пар восхищенных голубых глаз. В конце концов старик намекнул, что им пора спать, и провел его в маленький амбар во дворе.
Амбар, как и дом, был сложен из теплых черных базальтовых плит. Сбоку были привалены несколько мешков сорго, к стене прислонен арабский плуг, на балках висели рваные хомуты. Рядом с ним кряхтел и сетовал лысеющий конь, словно жалуясь сам себе на утомительную традицию предков, обязывающую его спать стоя. Две тощие арабские коровы смотрели на гостя, а от гусей несло такой вонью и недоверчивостью, что он едва не задохнулся. Авраам, который был очень брезглив и даже в самые трудные времена хранил в кармане флакончик с одеколоном, ридома де колония, слегка покропил из него по-священнически вокруг, как делает это иногда по сию пору. Этот флакончик, кстати, мы с братом не раз имели честь созерцать, потому что отец хранил его, как зеницу ока, и с годами, по мере того, как его брезгливость все возрастала, даже начал кропить из него смущенных собеседников, предварительно коротко и демонстративно их обнюхав, — старея, он становился все более нетерпимым и заносчивым.
Авраам разделся, оставшись в длинном турецком нижнем белье, свернул и положил на камень шинель, чтобы она служила ему изголовьем, улегся на краю полученного от хозяев старого одеяла и накрылся его свободной полой. Он долго смотрел на протекающий потолок, воображая, будто не может уснуть. У него было странное свойство. С самого дня рождения он спал с открытыми глазами. «Ему снятся дурные сны», — озабоченно, с оттенком сочувствия и уважения, объясняла мать. Когда он возвращался из пекарни после ночных трудов, мы с Яковом обычно прокрадывались в их комнату, чтобы убедиться, спит отец на самом деле или просто притворяется мертвецом. Мы забирались к нему в кровать, строили ему гримасы, высовывали язык перед его открытыми глазами и даже пытались пальцами закрыть ему веки, так что в конце концов будили его и получали по оплеухе: «Я еще живой, поганцы! Чертово семя!» Но мы не оставляли эту нашу игру, потому что в светлые часы отец, как все ночные люди и птицы, был вечно усталым и замкнутым и играл с нами редко.
Когда он был маленький, этот сон с открытыми глазами перепугал его родителей. Они надели ему на голову детский чепчик, увенчанный амулетами и веточкой душистой руты, и повели к глазной целительнице, булисе Зимбуль. Та сразу определила, что «ребенок крадет сны у самаритян», и наложила ему на глаза две кучки сочащейся зловонной грязи, взятой со дна колодца Элиягу — самого глубокого из колодцев на Храмовой горе. Эта омерзительная примочка немедленно вызвала жестокое воспаление роговицы, так что отец едва не лишился зрения совсем. Маловерные уже поговаривали о том, что нужно срочно вызвать английского доктора Бартона, но булиса Зимбуль в последнем спасительном усилии смазала его изъеденные веки голубым ляписовым камнем. Это сделало его похожим на малолетнюю проститутку, но избавило от воспаления.
Когда стало известно, что булиса Зимбуль сумела вылечить даже такую болезнь, которую сама же и вызвала, ее репутация вознеслась к новым вершинам, но Авраам по-прежнему продолжал спать с открытыми глазами. Охваченная ужасом булиса Леви отказалась от посещения женской миквы[27] в Хамам-эль-Эйн и тем самым начисто отторгла себя от мужа. «Ребенок видит», — говорила она и поворачивалась к нему спиной, смыкая испуганные бедра. «Когда я увижу белую ворону или когда он закроет глаза», — провозгласила она в ответ на требование мужа объяснить, когда она соизволит вернуться к выполнению своих супружеских обязанностей. Тогда из Хеврона срочно вызвали слепого мудреца Бхора Бажайо, чтобы он восстановил мир в доме. Бажайо прибыл, восседая на своем осле-поводыре, и вытащил из седельных мешков портняжный метр, сверкающий набор циркулей и загодя зажженные свечи. Он просидел всю ночь рядом с ребенком, каждый час ощупывая своими легкими, как перья, пальцами его открытые глаза, и установил, что они не реагируют на происходящее. Под конец он успокоил родителей и вынес решение, что Авраам ничего не видит, а спит сном праведников, дормир де цадиким, ожидающих прихода Мессии. Страсти улеглись, и девять месяцев спустя родилась его сестра Дудуч.
Когда гуси успокоились, свыкшись с острым запахом одеколона, и Авраам уснул, большая светловолосая девочка вошла в амбар, чтобы набрать щепы на растопку, и на мгновение остановилась над спящим — крылатый гусь в ее объятиях, длинные ноги возвышаются по обе стороны его плеч, ее юбка над его лицом, как небесный свод, мокрая голова высоко в небе.