Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 7 2005)
Я был абсолютно искренен. Но ведь слов “настоящая еврейская женщина” мой язык не сумел бы выговорить. Потому что немедленно взбаламутил бы целое облако вредоносных ассоциаций и внутренних пикировок, с которыми благоговение несовместимо. Приходилось смириться: каждый народ создает свою культуру для облагораживания и возвеличивания себя самого. Чужакам же в лучшем случае достаются объедки. А в худшем — оскорбления.
Смерть все смыла. При следующей встрече мы впервые в жизни обнялись.
Мы не помнили, что у нас уже почти взрослые дети, хотя мне и бросился в глаза темный пушок на ее щеках, напоминающий тот, что когда-то едва заметной дорожкой взбегал из-под ее зеленого шерстяного купальника, а угольные брови уже явственно напоминали мохнатую печную сажу. Изысканной седины тоже прибавилось. И все-таки мы снова шли неведомо куда, ног под собою не чуя, и говорили, говорили, говорили, говорили… Вдруг неизвестно как обнаружив себя перед расцветшим белым камнем брамы Заборовского. И так пронзительно посмотрели друг другу в глаза, что оба зарделись, словно юнцы, и поспешно оборвали наш полет.
Теперь дяди Сюнина квартира пустовала, а Женя проживала на Рейтарской, у той самой Блюмы, о которой я столько слышал. Блюма обитала в полутемных ветвящихся катакомбах, она оказалась коренастой, мясистой и вульгарной — что, впрочем, ничуть не мешало ей сочинять идеологически выдержанные стихи в духе “зовет на подвиги советские народы коммунистическая партия страны”.
Амос и Эсфирь в жилище небесного отца были скромны и даже застенчивы. Эсфирь, хотя и оставаясь носатенькой, превратилась в почти красавицу, этакая еврейская Лорелея; Амосу не хватало только черкески, чтобы проджигитовать в составе Дикой дивизии, — пока же его все еще соглашалась видеть в своих рядах вечерняя школа рабочей молодежи. Они быстро затерялись за бесчисленными поворотами, а мы в какой-то тупиковой продолговатой комнате легли спать в отдаленных ее концах и половину ночи в темноте никак не могли угомониться, словно на Сорокиной даче двадцать лет назад.
Неужели двадцать?.. Какой ужас!.. Двадцать лет спустя…
Утром, невыспавшиеся, но оттого еще более радостные, по-прежнему ни на минуту не умолкая, мы отправились на вокзал встречать Мишу: он ездил снимать каких-то карпатских передовиков.
Он ждал нас у вагона, однобоко подбоченясь, вызывающе отставив ногу — еще более напоминающий оскорбленного Михаила Козакова, изображенного еще более недоброжелательным карикатуристом. Едва кивнув, он взял на себя самый ответственный груз — стеклянные банки с темным карпатским медом; я был рад подхватить что-то разросшееся и громоздкое, и мы в каменном молчании двинулись по перрону под нежным октябрьским солнышком, — я и сейчас прямо-таки со стереоскопической четкостью вижу, как мрачно блестят наши лысины.
Я попытался умаслить его своей щедростью, но очередь на такси была столь же многолюдной, как и толпа на трамвайной остановке. Втиснуться нам удалось только в разные двери, поскольку он оберегал банки, а я Женю. Нас приплющили друг к другу с такой силой, что я изнемогал от стыда за то, что вынужден существовать с таким жестким и угловатым телом.
Билетов я взял только два, привыкнув в экспедициях, что каждая изолированная группа должна самообеспечиваться собственными силами. В результате к тому моменту, когда давление в трамвае несколько снизилось, разразившийся скандал можно было не только слышать, но и видеть.
— Прежде чем требовать билеты, вы должны обеспечить комфортабельные условия проезда! — надменно чеканил Миша; унылое же личико контролера выражало ту глубоко верную мысль, что в устах зайца красивые слова абсолютно неуместны.
На Женю я не смел взглянуть и все-таки видел, что она стоит совершенно белая, как тогда на балконе, только брови чернеют еще более по-клоунски.
Я протолкался к контролеру и сунул ему в руку рубль, он принялся невозмутимо заполнять квитанцию, Миша же был так ошеломлен моим жестом, что сорвался на что-то искреннее:
— Ты что, заплатил?.. Ну и зря!
В последнем восклицании прозвучало даже сострадание ко мне: эх, мол, простота!..
Дома, правда, он снова перешел на вы, но зато пригласил меня позавтракать вместе. Закусывал он с аппетитом и очень стильно — полстакана домашнего вина, бутерброд с маслом и брынзой, — аж завидно немножко сделалось.
Но еще более стильным было то, чего он не ел. О самых обыкновенных блюдах он вдруг начинал со злобным торжеством рассуждать, кбошер они или не кoшер; я горел от стыда за него, но Женя, казалось, не чувствовала ни малейшей фальши. И в моей душе снова начинало копиться презрение к ней. Она же, ничего не замечая, с гордостью пояснила мне, что брынза у них своя, а потому — кошерная.
— Знаете, в чем наиболее мощно выразился еврейский гений? — призвал меня к ответу Миша. — Евреи сумели повседневную жизнь превратить в священнодействие.
Он был велик в эту минуту.
Она молча светилась его отраженным пламенем.
И я понял, что все мои личные грезы со всеми моими приключениями тела и духа ничто перед грезами коллективными, то есть бессмертными.
А Миша постепенно расслабился даже до того, что позволил себе приоткрыть причину (одну, впрочем, из многих) своей особенной суровости: это было неправильно, что мы с Женей спали в одной комнате (как я понял, он узнал это от Блюмы по телефону). Тогда как квартира Чудновских стояла пустой. Если бы я хотел переспать с твоей женой, чесался мой язык, я сделал бы это двадцать лет назад. Но сказать я решил правду, не всю, но правду:
— Я боялся там оказаться один.
— Серьезно?.. — В его голосе вместе с недоверием послышалось что-то вроде сочувствия.
— Серьезно. Там было когда-то так хорошо, и вот никого не осталось…
— Ну-у…
Он с сомнением покрутил головой, но, кажется, понял, что я не так страшен, как меня малюют.
Он надменно заговорил о том, что пора наконец отряхнуть с себя прах этой страны (я тогда впервые услышал это выражение), но пусть уж Амос сначала получит аттестат, ему с его непоротым характером будет трудно адаптироваться в израильской школе. Эсфирь же всюду уживется, у нее ангельский характер, но в этой стране она все равно жить не хочет. В прошлом году она заняла первое место на конкурсе по английскому языку, а когда победителей стали отправлять в Англию, вместо нее включили другую девочку, русскую.
— И она этого не простила стране, — строго завершил Миша и с удовольствием уточнил: — И правильно сделала, что не простила.
Пообщаться со мной (приобщиться ко мне) Женя привела благовоспитанных подростков — огненноглазого Амоса и златовласую Эсфирь. Чтобы подать Жене весточку из утраченного ею мира поэзии, я начал рассказывать об отпевании Ахматовой, которое мне недавно живописала знакомая вдова известного имажиниста. Женя слушала в приподнятом просветлении, Амос и Эсфирь выжидательно переводили глаза с меня на папу и обратно, и Миша наконец решил показать, кто здесь хозяин.
— Значит, получилась отпетая Ахматова? — уточнил он, и Амос и Эсфирь прыснули, Женя поникла.
Именно за это и ведется по всему миру самая непримиримая тайная война — за право определять, что достойно, а что недостойно торжественного тона.
Я не лгал, когда говорил, что боюсь остаться наедине с тенями дяди Сюни и тети Клавы. Однако пришлось.
Страх и тоска стиснули мою грудь, еще когда только вспыхнула расшитая рушниками наступна зупынка “Завод „Бильшовык””. Хорошо еще, что была осень и тьма под деревьями не дышала всегдашней своей жаркой сыростью.
Страшна была прихожая, страшен был запущенный паркет, по которому теперь можно было сколько угодно ходить без трусов, невыносим был замученный всевидящий взгляд пожелтевшего дяди Сюни со стены по соседству с верхней половинкой оскаленного пирата, которому наконец-то почти удалось свернуться в трубку, ужасны были полусъеденные временем ножи в кухонном столике, ирреальны голубые языки — увы, тоже не вечного! — огня на той же самой газовой плите…
Всю ночь промаявшись с призраками, я назавтра уехал из Киева.
Навсегда.
Потом уехала и Женя со своим семейством. И я понимал, что это тоже навсегда. Теперь нам предстояло свидеться разве что где-нибудь в райских кущах, в долине блаженных.