Мартин Мюррей - Как сделать птицу
— Это хорошо, — сказала я, и он кивнул, но я не была уверена, что он до конца понимает, как это здорово, поэтому я продолжила: —Хорошо, когда тебя что-то так защищает. Я даже и представить себе не могу, как это, должно быть, здорово. Мне-то приходится все время задавать вопросы, все подвергать сомнению.
— Я тоже задаю вопросы. — Он хмурился и смотрел обиженно, и я печально вздохнула, потому что всего-навсего пыталась объяснить ему, как прекрасна его жизнь по сравнению с моей, полной сомнений и вопросов. Я улыбнулась, чтобы показать, что я ему поверила, хотя, конечно же, это было не так. Но это лишь вдохновило его на еще одну атаку.
— Все равно, разреши мне поцеловать тебя.
Я абсолютно не была готова к такому повороту, особенно после моего несколько топорного крестового похода, поэтому ему удалось застать меня врасплох. Я отвернулась и представила себе, что он испаряется или же что его, как пустой полиэтиленовый пакет, уносит вдаль ветер. Но он по-прежнему стоял там, где стоял, бледный и настойчивый, исполненный веры и зеленых очей, которыми он присосался ко мне, как пиявка. Он пробудил во мне чувство долга, как порой бывает, когда вы чувствуете, что просто обязаны помочь какому-нибудь калеке, даже если он вам и неприятен. Эти потемневшие затуманившиеся глаза, эти бледные длинные пальцы; он весь был такой странный и такой уязвимый, как новичок в школе, с ужасной стрижкой, с которым никто не хочет дружить. Он так нуждался в защите от всех насмешек и зуботычин, которые щедро раздавали Люки Нельсоны мира сего. Мне не нравилось это чувство долга. Я вообще не хотела иметь ничего общего ни с этим чувством, ни с мальчиком, ни с чем вообще. Я просто хотела уехать в Париж.
А он потянулся вперед и прижался губами к моим губам, притягивая к себе мою голову, как ребенок, который хочет отведать то, чего он никогда раньше не пробовал. Как будто я была большим марципановым яблоком, которое только и ждет, когда его съедят. Я обнаружила, что старательно его отпихиваю, но только мягко, чтобы не задеть его чувств. А поскольку я не могла даже подумать без ужаса и содрогания еще об одном таком поцелуе, я сказала «извини, пожалуйста», выпрямилась во весь рост, взяла свой велосипед и пошла прочь, к тому месту, где на перроне стояла какая-то женщина. И после этого мне было уже совершенно не по силам обернуться и взглянуть на него еще раз.
Должна признаться, мое спокойствие было нарушено этим зеленоглазым мальчиком и его голодными навязчивыми пальцами, и мои мысли снова и снова возвращались к тому, что произошло. Что он во мне разглядел такого, что навело его на мысль, будто я для него предназначена? Он что, понял, что я ненормальная? Это был синдром Шерон Бейкер. Все неудачники пытались завербовать меня к себе в клуб. И меня это беспокоило, особенно сейчас, когда я была замаскирована. Я же больше не была прежней Мэнни Кларксон, я была Манон, девушкой первого сорта, элегантной, едущей «по делам». Я попыталась утешить себя тем, что, возможно, просто красное платье и серебряные туфли сами по себе привлекали внимание окружающих.
Я надела это красное платье, чтобы оно напоминало мне, что я собралась на выход. Я находилась не дома, а вне дома. И даже не совсем так. Платье было нужно для того, чтобы задавать мне правильный внешний настрой. Находясь вне дома, я чувствовала, что и солнце, и с пыхтением проходящие мимо поезда, и эта женщина с рыхлыми ногами, засунутыми в тигровой раскраски туфли, и даже тот вызывающий тревогу мальчик — все ожидают, что я буду вежливой и нарядной. Это было состоянием, предназначенным для общения с внешним миром. Вежливость не была присуща мне органически. В действительности я была грубой. В голову мне приходили грубые мысли о людях. Грубые и утомительные мысли. Не непристойные, нет, не в этом смысле. Скорее, мысли вот какого рода.
Вот в поезде напротив меня сидит пара. У него короткие темные волосы, широкие плечи, он ведет себя как лошадь. Она долговязая, большеносая, надела розовые гольфы, чтобы произвести определенное впечатление. Она тоже хотела бы вести себя как лошадь, но не может. В ней просто этого нет, в ней нет способности быть лошадью.
Я какое-то время понаблюдала за этой парой и поняла, что мужчина вполне спокойно переносит то, что в женщине этого нет и что она не может быть лошадью. Должно быть, он любит ее за что-то другое. Я бы на месте этого мужчины не стала ее любить, я бы просто не смогла ей этого простить. Человек должен быть в состоянии вести себя как лошадь, если ему этого хочется.
Я опустила глаза на свое красное платье, которое полностью скрывало мои ноги и почти полностью — мои серебряные туфли, последнее зависело от того, как я ставила ноги. Платье давало мне такое чувство, словно я изображена на картине: я — это кто-то нереальный, кому не надо очищать башмаки от грязи, пылесосить старые ковры, отвечать на какие-либо вопросы. Вот почему платье мне так нравилось. Оно давало мне торжествующее чувство. Фактически, производимый платьем во мне эффект был сродни эффекту сандалий с Т-образными ремешками, только гораздо сильнее.
Глава двенадцатая
Я сошла на станции Джуэл. Там на стене висела карта. Я приложила к карте большой палец и взглядом проложила свой маршрут. Похоже, что «Сирил джуэл хаус» было нетрудно найти. Сначала мне надо было выехать на главную улицу. Сидней-роуд.
Отходившая от вокзала улица была густо застроена. Становилось жарко, воздух был плотным и вонючим. Кругом были машины, дававшие задний ход грузовики перегораживали движение. Внезапно стало казаться, что пространства не хватает. Я как-то сжалась и сощурила глаза. Солнечное сияние отражалось от белых кирпичных стен какой-то большой фабрики. Трое мужчин расположились в небольшом лестничном колодце, они курили и ели, и я остановилась перед ними и спросила, правильно ли я иду к Сидней-роуд.
— Хочешь горячей картошечки? — Один из них протянул мне наполненный с верхом пакетик картошки фри, залитой соусом. Я отрицательно покачала головой. — Уже просто тошнит от этого, да? — сказал он. Его волосы блестели от жира, голос был ленивым.
— От чего? От картошки?
— Неа. От правительства. Задолбали совсем.
Он непонимающе уставился на меня, а я притворилась, что не заметила этого. Я подумала, что он слишком долго прожил там, где всегда есть транспортные пробки.
* * *По Сидней-роуд можно было, в конце концов, доехать до самого Сиднея, если продолжать двигаться в северном направлении еще примерно тысячу километров, так что улица эта была длинной и многообещающей. По обеим сторонам располагались магазины. И не те особенные нарядные магазинчики, которые встречаются в центре города, а всякие разные простые и уродливые заведения, стоящие вразнобой, как толпа галдящих сирот, изгнанных из города на далекие окраины. В магазинах продавались товары со всех концов света: клей из смолы рожкового дерева, плоские хлебные лепешки, артишоки, манные кексы, треугольники шпината, халумийский сыр в стеклянных банках, курительные трубки, розовая вода и помпезные белые свадебные платья. Если не считать свадебных салонов, нигде и ни в чем не было никакой претензии. Все было проще простого, все было дешево. У меня случился неожиданный всплеск энтузиазма: вот я стою посреди оживленной улицы, меня окружает и держит на плаву несколько неопрятная, но все же в чем-то экзотическая ее жизнь. Она лихорадочна, шумна, прямо-таки нафарширована запахами и звуками. И по этой улице никто не ходит в дорогих туфлях, это точно.
Что мне нравилось в Мельбурне, так это невозможность его познать. Мне нравилась огромность его масштабов, его плоские серые улицы, которые все тянулись и тянулись, и пересекались друг с другом, и выставляли ряды домов, таких гордых, осанистых, окантованных розами и прикрытых оградами. Я хорошо знала только ту улицу, где жили наши бабушка с дедушкой, и тот дом, что стоял напротив их дома. Однажды мы познакомились с мальчиком из того дома. Его звали Пол, и он жил там со своей югославской мамой. У Пола были толстые губы и волосы, похожие на шлем, а читал он только комиксы под названием «Сумасшедшие». Я называла его Пол Слякоть-мякоть, потому что у него была югославская фамилия, которая примерно так и звучала.
Когда я была у бабушки с дедушкой в последний раз, они уже жили в маленькой квартирке. Бенджамин умирал. Папа привел туда меня и Эдди. Пока мы ждали, когда нам откроют, у двери, он стоял позади нас, положив руки нам на плечи, как будто собирался подтолкнуть нас вперед, как маленькие лодочки. Мы все втроем были как оставленная под дверью посылка. Было приятно ощущать себя такой посылкой, потому что, если что-то и должно было случиться, то со всеми троими сразу, а не со мной одной. Сначала я прислушалась к тому свистящему звуку, с которым мокрые листья устремлялись в люки, а потом к невнятному бормотанию человеческих голосов внутри.