Сергей Обломов - Медный кувшин старика Хоттабыча
Компания намечалась мало того что дурная — совершенно никчемная, но болезненное одиночество свежепереломленной судьбы было совершенно невыносимо.
— Денег у меня нет. Да подожди ты с пивом, не выпивай все!.. Короче, денег нету, хата есть, так, ладно, глоток хотя бы оставь! Спасибо. — Джинн не то чтобы взял — отнял у Пылесоса стакан и допил последний не то чтобы глоток, но немного — допил.
Пылесос прервал все размышления Джинна, как вернувшийся из долгого отсутствия хозяин рвет накопившиеся впустую листки отрывного календаря. Пылесоса не интересовало прошлое или будущее, ни свое, ни чужое, его интересовал день или вечер, в котором он жил: жил наполненно и всеобъемлюще.
— Все, пошли, — сообщил Пылесос — он совершенно не мог находиться на одном месте без событий более двух минут. — Всем привет.
Все — это только бармен Саша, Финист, оставшийся в декорациях «Турандот» за своей барной стойкой. Правда, ненадолго. Через неделю он будет работать в «Четырех комнатах», где совсем другие деньги, другая тусовка и другая жизнь, а потом и вовсе окажется по другую сторону барьера бара, чтобы на собственной судьбе и фирме испытать тяготы виртуального предпринимательства.
А Джинн с Пылесосом оказались в какой-то арбатской подворотне, где их ждали эпизодический герой Паша, длинный и грустный, и две девушки-статистки, совершенно заштатные и настолько статичные, что сливались с декорациями улиц.
— Это Джинн, — сказал Пылесос, — это Катя, это Лена, давай косяк, я распечатаю, поджиг есть?
Джинн достал зажигалку. Когда для косяка понадобилось всеобщее шевеление, выяснилось, что и Паша-Нарик, и обе девушки существуют в другом временном измерении, существенно отличавшемся от вмоторенного Пылесоса и слегка выпившего пива Джинна, — они как бы плавно плыли в рапиде замедленной съемки, немонтажно вклеенном в основной видеоряд. Шишки, похоже, были что надо. Покурив поочередно, минут пять поговорили ни о чем и направились в метро — ехать к Джинну. Там, как и предсказал Пылесос, Паша сразу же потерялся, потерял себя, растворившись в толпе, как в кислоте.
Джинн недолюбливал метро. Наблюдая застывшие лица, плотным плотским потоком уносящие каплю его собственного, со стороны такого же, лица, он в каждой безликой маске пассажирской массы понимал отдельную историю и судьбу: противоречия и радость, ревность и нерожденную речь, дыхание детства и рану чужого слова, страх смерти навсегда и вечную память первой любви. Они все жили какой-то жизнью, но охватывали Джинна мертвой толпой, сменяя друг друга ежесекундно так, что никакую жизнь узнать в этих лицах было нельзя и даже образ задержать — невозможно.
«Если бы я был художником-портретистом, я бы сошел с ума», — думал Джинн, цепляясь взглядом за свободных — от равнодушия — окружающих, которые не стеснялись в выражениях своих лиц.
А под подземным потолком тесными клубками вихрились, сталкиваясь, тянулись нити энергетических полей — шлейфы личных аур, стараясь не терять тела, обладающие ими. Они продирались друг через друга и путались друг в друге, как волосы любовников, сплетая случайные узлы и нечаянно меняя судьбы хозяевам и хозяев судьбам.
Из метро Джинн вынес на память несколько картинок:
инвалид в коляске на прикольных жирных резиновых колесах, которого возила по вагонам девочка лет десяти, вся в синяках;
пожилой мужчина — похоже, профессор: советский портфель, перхоть на воротнике коричневого потертого костюма, зеленая рубашка со светло-серым галстуком, с утра завязанным, очевидно, женой и к вечеру съехавшим набок, толстые очки, сальная седина;
девушка, одетая, чтобы быть некрасивой, с изящным, не испорченным гримом лицом, в модных ботинках на толстой подошве; на коленях большая светлая искусственно-кожаная сумка, вся в черточках синей ручки, на ней жвачка-журнал, открытый на неразгаданном кроссворде, тоже весь в черточках, а в руках та самая ручка; девушка спала, ручка соскакивала с кроссворда на сумку, выписывая графики засыпания; судя по их количеству, так продолжалось изо дня в день очень давно, оставляя неразгаданным кроссворд;
студент, вероятно, — в очках, с синей книжкой на английском языке, на первой странице обложки — темно-серое небо, с упертым в него коричневатым небоскребом и полуразмытый черный силуэт человека, с надписями автора и заголовка: «Pau… — дальше палец студента, — The New York Tril…» — дальше все тот же палец; триллер какой-нибудь, вероятно, хотя триллер через h — Thriller, да их не поймешь, этих англоязычных, U 2 — студент поднял понимающий взгляд на Джинна и развернулся к нему спиной, из-за его спины Джинн читал: «Whatever it was that Fanshawe eventually became, my sense is that it started for him back then. He formed himself very quickly, was already a sharply defined presence by the time we have started school. Fanshawe was visible, whereas the rest of us were creatures without shape, in the throes of constant tumoit, floundering blindly from one moment to the next. I do not mean to say that he grew up fast — he never seemed older than he was — but already himself before he grew up. For one reason or another, he never became subject to the same upheavals as the rest of us. His drama was of a different order — more internal, no doubt more brutal — but with none of the abrupt changes that seemed to punctuate everyone else's life».[1]
Снова почему-то вспомнился Джинну писатель, но описать себя в третьем лице он не успел. Внезапно кончилось метро и улица, и они оказались в арке дома и двора Джинна.
И тут поперло. Первым поперло Пылесоса, который, собственно, шел первым, волоча за собой девушек.
— Бля!!! — сказал Пылесос. — Верблюды!
Он деловито повернулся к спутникам и заботливо спросил:
— Верблюдов видите?
Девушки медленно и молча закивали головами.
— Каких еще верблюдов? — недоуменно поинтересовался Джинн.
— Мягких. Теплых! Потрясающих шерстяных верблюдов!!! О ля-ля!
— Я Катя, — равнодушно сказала Катя. И тут Джинн открыл от изумления рот. Он наконец тоже увидел верблюдов. Много верблюдов. Много настоящих благородных верблюдов, пепельного цвета, высоких, с изящно изогнутыми шеями, которыми они гордо покачивали, объедая чахлые сухие ветки московских деревьев. Вокруг них отдыхали погонщики, одетые под бедуинов.
— Я же говорил, улетные шишки, — ликовал Пылесос, — с Восточным уклоном. Все хорошо видят верблюдов? То-то!
Однако верблюдов видели не только они. Все приподъезднутые бабушки, все ископающиеся автолюбители, все бессмертно дворущие дети и даже работники городских коммунальных служб, перегарно вышагивавшие в синих костюмах с оранжевыми полосками, — все, все до одного не только видели верблюдов, но и как-то взаимодействовали с ними, суетясь, пытаясь их гладить, подкармливать и вообще.
— Это не глюк, — сказал Джинн, — верблюды реальные.
— Реальные, — согласился Пылесос. — Шишки тоже конкретные, реально! Фиг с ним, что не глюк. Зато прет как положено!
— Откуда здесь — верблюды?!
— Откуда, откуда… От верблюда! Откуда же еще? — радовался Пылесос. — От Адама верблюдского. Верблюды вообще. Джинн, бывают только от верблюдов. Вот ишаки, например, бывают от ослов и лошадей. Ишаков видишь? — участливо спросил он. — Вон, где чурки в кружок сидят. Сто пудов кальян дуют. Слышь, давай им на хвоста упадем, пока менты не понаехали.
— Это мулы, — сказал Джинн.
— Это кино… — икнула Катя.
— Кино, кино, верняк гашиш дуют, я запах чувствую! Блин, повинтят сейчас всех… Че делать-то? Ходить — не ходить?
— В смысле — снимают… ик… кино, — сказала Катя.
— Какое кино? Ты дура? Дура, да? Че ты несешь всякую хурму? Кому на хрен, надо снимать кино про верблюдов в центре Москвы? Может, Россия и родина слонов, но не верблюдов уж точно!
— А че?.. — Катя совершенно почему-то не обиделась на «дуру». — Про старика Хоттабыча помнишь кино?.. Там так и есть… Верблюды к Хоттабычу приходят…
— Про Хоттабыча кино уже давно сняли, понятно? Еще при Сталине. Кому он сейчас нужен, твой Хоттабыч?!
— А мне нравится… Может, это римейк делают… Сейчас модно… Или клип типа на эту тему…
— Ты смотри поменьше детских фильмов, ладно? И Бивеса с Бадхедом. Тебе не все равно, зачем они тут? Главное — тусовка! А для клипа камеры нужны, свет, режиссер, персонал всякий, то да се — а тут одни чурки обкуренные, слышь, Джинн, может, упадем на хвоста — была не была, а? Ты чего бледный такой? Плохо тебе?
— Чуваки, — медленно проговорил Джинн, не желая верить в собственные догадки, — вы это, постойте тут, я сейчас вернусь, просто посмотрю, это, ну, э-э… вдруг бабушка вернулась… — Отмазка была голимая, но ничего умнее Джинн быстро придумать не смог.
Пылесос испугался:
— Старик, тебе что, правда плохо, да? Откуда вернулась? Она же, кажется, это… ну, того…
— Не совсем… — уклончиво пробормотал Джинн.
— Не совсем?! — заорал Пылесос. — Старик, как это — не совсем? Спит, что ли? Да какой — блиииин! Знаешь что, в таком деле не совсем — нельзя! Либо сюда — либо туда… Насовсем! Ты уж как-нибудь определись с бабушкой-то… правда, сходи там, ну, узнай, объясни ей, что так не поступают, а мы тебя здесь подождем, на лавочке. Я, если что, — там буду отвисать, у чурок. Мне успокоиться децел надо.