KnigaRead.com/

Хуан Онетти - Избранное

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Хуан Онетти, "Избранное" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

X

Истинные полудни

Я смирился с тем, что исчезло лицо Элениного мужа, и Гертруда исчезла, и нет работы, о чем мне смущенно сообщил Штейн. Однако я старался удержать все это, не давая исчезнуть Диасу Грею. Я решил терпеть и упорно вызывал в воображении одно и то же: к врачу приходит женщина ровно в полдень, когда в приемной никого нет, и стучится в кабинет костяшками пальцев, и царапает ногтями узорное стекло, и врач замечает, как печально и насмешливо она улыбается, и впускает ее; словом, все так, будто бы она угадала, что некогда, в Монтевидео, сам я несчетное количество раз стучался так к девицам, воспроизводя этот отчаянный звук слабой рукой, жалко белевшей в верхнем свете.

Вскоре Элена Сала облюбовала небольшое кресло, стоявшее спинкой к окну; стеклянные шкафчики были слева, кушетка — прямо перед ней. Элена Сала шла от дверей к креслу, здоровалась с полуулыбкой и, повернувшись в профиль к врачу, садилась, словно, вернувшись с приятной, но утомительной прогулки, присела отдохнуть на минуту-другую. Она молчала, не глядя на Диаса Грея, который подходил к столу, шуршал бумагами, что-то подписывал и делал вид, будто очень занят, а ее не замечает. Тогда я как будто бы видел ее, как будто бы обращался в его скрытое любопытство и глядел исподтишка, пока она откидывалась в кресле, клала ногу на ногу, покусывала бусы, бросала блестящие, неспешные взгляды на ширму, на то место между ширмой и кушеткой, где она стояла когда-то голая до пояса, уронив руки. Я радовался, убеждаясь, что они верны безмолвному ритуалу своих деловых, неискренних, платонических отношений. Ритуал начинался с того, что она царапала ногтями по стеклу, скреблась, улыбаясь едва заметной улыбкой, на которую он не отзывался; потом тело ее опускалось в кресло, она клала ногу на ногу, покусывала бусы, рассеянно смотрела на ширму; минуты через две-три она молча роняла бусы и меняла ногу. Тогда он понимал, что пора, кончив комедию, поднять глаза и взглянуть на нее. Она сидела тихо, постукивая по ручке кресла крашеными ногтями; а он глядел и укреплялся в убеждении, к которому пришел накануне: она не думает ни о первом визите, ни о нем. Теперь надо было подождать секунду, чтобы она обернулась, поглядела и улыбнулась милой улыбкой, часто моргая, словно прося прощения за то, что поддалась старой мечте, известной им обоим.

Тогда он вставал — она как будто бы пришла выпить чаю со старым другом, по-отцовски мягким, солидным врачом, безопасным, мудрым, гордящимся, что он лучше всех заваривает чай, — и медленно шел в угол, зажигал спирт, стерилизовал шприц.

Они почти всегда молчали, лишь, прощаясь, едва обменивались фразой-другой, сдержанно кивая. Он закрывал двери помедленней, разглядывая исподтишка ее затылок, бедра, ноги, спину; и первое слабое вожделение являлось к нему в полдень. Потом он совал в карман две бумажки и шел в глубь дома завтракать. Больше ничего не могло случиться, пока не приехал муж, а Диас Грей не решался поторопить его приезд вопросом.

Так, от полудня к полудню, не помня о вчерашнем, Диас Грей довольно кротко, без пыла, но еще и без злобы, дожидался, когда Элена поскребется в двери и явит свою печальную, бесстыдную, непостижимую улыбку. Каждый полдень она проходила по кабинету, садилась в кресло у дальнего окна, клала ногу на ногу, лениво сосала самую крупную бусину и улыбалась ему чуть виновато. День за днем; и обоим казалось — городок затихал в этот час, — что этаж, где был кабинет, вознесся на немыслимые высоты одиночества и молчания. Ему это представлялось так отчетливо, что он думал: «Сейчас, в тишине, когда мы одни, совершенно одни, она может встать, не выпуская бус изо рта, и пойти к ширме. Надо было бы притащить кожаный диван из столовой, но он грязный и рваный. Если бы и она ощутила, что мы одни, я мог бы увидеть, как она идет ко мне из-за ширмы, совсем обнаженная… но у нас только ноги, ковер да кушетка. Да и свет слишком яркий… ну ничего, я лучше запомню и ее, и себя, и то, что это случилось здесь, именно так».

Элена Сала могла ощутить это странное молчание и, сидя в кресле, тихо сказать за миг до своей улыбки:

— Слышите? Совсем тихо. Если поезд не загудит и пианист в консерватории не разбушуется, мы ничего не услышим, пока не придет паром. Мы одни в тишине. Подойдите, поцелуйте меня, и пускай то, чего вы хотите, произойдет в молчании, словно бы вне мира.

Я не мог разглядеть, какое лицо у мужа, и потому, всегда в полдень, визит повторялся без изменений; чтобы не потерять все окончательно, я не упускал того, что у меня уже было — щуплого, немолодого врача и белокурую, крупную женщину, которая ждет в полутьме приемной, разглядывая ногти, брезгливо изучая вешалку, грязную вазу, обшарпанные перила. У меня было немало, и все это становилось истинным и весомым: городок, колония, кабинет, площадь, зеленоватая река, он и она, в ослепительно белом свете полуденного солнца. На улицах лежали округлые бурые тени, и двое, он и она, становились еще конкретней. Тишина и одиночество этого часа сохраняли их для меня.

XI

Письмо; две недели

Я равнодушно подумал, что не ошибся, когда вечером, вернувшись, нашел — не на столе, на подушке — такое письмо: «Милый, я очень соскучилась по маме и еду в Темперлей на недельку. Позвони или приезжай. Не решалась тебе сказать (хотя это чепуха, ты ничего не подумай) даже по телефону. Очень может быть, я найду работу. Мы еще поговорим об этом, и все пойдет хорошо. Я знаю, что у мамы я перестану горевать и все будет как раньше».

Я позвонил и услышал голос тещи, очень старый, но и очень твердый, поскольку говорила она не с лучшим из мужчин, которые могли жениться на ее дочери. Голос объяснил мне, что жена моя в гостях, там нет телефона, а потом она пойдет в кино и вернется поздно. Я пообедал в ближайшем ресторане, поспешил домой и растянулся на кровати, которую еще овевал запах Гертруды. Перечитывая письмо, я заметил, что «позвони» стоит раньше, чем «приезжай». А последнюю фразу, наверное, породила та яростная решимость, с которой Гертруда в этой самой постели пыталась внушить мне, что левая грудь выросла снова, что она есть, а главное — поверить, что другие мужчины ощутят и увидят полную симметрию.

Пока я лежал на кровати, наблюдая за тем, как сменяются во мне грусть и радость, и ворочал во рту мятные пастилки, я понял, что любовь наша еле теплится, что она утратила красоту, что она далека от своих истоков, как истерзанный жизнью эмигрант, и держат ее лишь постель, стол и привычка. Подумал я и о словах «найду работу» и о том, что, если это удастся, если Гертруда и впрямь этого хочет, все станет проще. Тогда хватит самых мелких, циничных оправданий, чтобы принять мой провал (речь шла не о какой-то несуществующей цели и не о каком-то определенном образе жизни), принять, и все, с той готовностью и покорностью, которые должны появляться в сорок лет. Если жена моя заменит великую свободу смерти малой свободой и я никак не буду ей нужен, я смогу принять свой провал без горечи и скорби и отрешенно поразмыслить о том, какой была бы моя жизнь (которая столько дала мне и столько дала бы, что умереть я почти не мог), не женись я на Гертруде и поезжай не на юг, в Буэнос-Айрес, а на север, в Бразилию, или наймись на корабль, пока еще мог, пока еще сохранял хоть какую-то веру.

Я смог бы сбросить заботы, ощутить себя снова одиноким, ни от кого не зависимым, даже взрастить любопытство к тому, что принесет мне жизнь. Штейн как-никак намекал, что меня выгонят в конце месяца, а старый Маклеод повел меня выпить по рюмочке и стал говорить таким глухим голосом, словно горло у него забито мглою, о золотых днях, когда реклама просто цвела в Буэнос-Айресе, не то что теперь, столько ограничений, нелепая конкуренция, да и собственная нерешительность. С той поры я метался между отвратительным страхом и мыслью о трех-четырех месяцах относительной свободы. Я и боялся, и хотел, чтобы мне наконец выписали чек, как всегда при увольнении, и я сто двадцать дней не ведал забот, и наедине с самим собою гулял по улицам, где веет ветер весны, и останавливался, и думал о себе, как о приятеле, которого обделил вниманием, хотя, быть может, ему еще не поздно помочь.

Пришло другое письмо от Гертруды, в котором все, от адреса на конверте до самого желания написать мне, вызывало подозрения. Я сонно читал за завтраком, чувствуя, как частицы ее глупости, которую я заметил с первой же встречи, но делал вид, что не замечаю целых пять лет, вплоть до этого дня, оживают, сливаются с новыми и образуют удушливую атмосферу непроходимого идиотизма.

«Я уверена, что скоро поправлюсь и все будет в порядке, если я побуду у мамы, сама не знаю сколько. Милый мой, бедный, не обижайся, это просто нелепо. Ты понимал меня, как никто, замечательно за мной ухаживал, утешал меня, укреплял. Словом, я тебе все объясню. Мы близко друг от друга, но я не требую, чтобы ты приехал, даже не из-за мамы, я просто чувствую, что теперь я скоро вырвусь из печали и отчаяния, в которые я было погрузилась. Нас разделяют полчаса езды, и здесь есть для нас хорошая комната. Но ты поймешь — ты всегда все понимаешь, — что я хочу побыть одна. Я не решалась тебе это сказать. Пойми, здесь нет ничего, ничего обидного. Во всяком случае, ты мне звони, да ты и звонил, наверное, а тогда, в первый день, я должна была пойти в гости».

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*