Арнольд Штадлер - Однажды днем, а может быть, и ночью…
Ему казалось, что до сих пор в его жизни не было ничего, кроме мелькания машин, запаха бензина, серых бетонных построек, какой-то ненужной, пустой суеты. Ничто в прошлом не имело смысла.
Но теперь все было легко и несказанно прекрасно. Вот только он не знал, как об этом сказать по-испански.
Ноутбук лежал на постели, ведь стола не было, а старый, завывающий кондиционер не работал, потому что в розетку он включил ноутбук. Только в постели он мог писать — вести свой кубинский дневник. Рядом лежала Рамона, обнаженная, еще дремлющая, и у него были все основания полагать, что началась его вторая весна. Единственная и неповторимая весна или его весна, безразлично, как назвать ее в рукописи. Ее тело было для него неиссякаемым источником вдохновения, и, любуясь им, он легко, без усилий сочинял целые фрагменты текста, которые тут же переносил в компьютер.
Город был серый, ни бугенвиллей вдоль стен, ни листьев дикого винограда, размером с фиговый лист, на стенах. Цвели не растения, а люди.
Поначалу любовь к Рамоне была могущественной стихией, и он боялся, что она его погубит. Но вскоре это чувство стало привычным, тем, до чего можно было лениво дотянуться, как до дешевой сигары или пластиковой бутылки с минеральной водой. Теперь его музами были сигары, минеральная вода, Рамона под боком и воспоминание о том, как это произошло в первый раз в темном подъезде на улице Калле Обисбо, в здании Комитета по защите революции в историческом центре Гаваны, и вот уже чудно запели петухи, которых он не слышал целую вечность, подумать только, это в Гаване-то, в городе его мечты, и море было совсем близко, рукой подать.
Только яблок не было. Яблоки были райским плодом, которого на Кубе не водилось. Яблоки были кубинскими бананами, а снег — сном, погружаясь в который затихает весь мир, и мы с тобой под одним одеялом тоже.
Все было не совсем так, как в первый день.
Но они снова и снова просиживали ночами до рассвета на скамейке в парке между отелем «Инглатерра» и отелем «Плаза», тесно-тесно прижавшись друг к другу, и поэтому стражи революции не замечали, что Франц — иностранец, которому запрещено обниматься с кубинками.
Разбуженная доносившимся из-за стены шумом, особенно когда по соседскому телевизору раздавался выстрел и кого-то опять убивали, она, не открывая глаз, томно мурлыкала «бэби» и снова засыпала. Несомненно, на свете существовали и другие красавицы, именно в этот миг мурлыкавшие «бэби». Вероятно, таких были тысячи. Но он был единственный, кто это слышал.
Кубинцы по-прежнему просиживали по полночи на пороге своих домов, одни — чтобы не мешать любящим, другие — потому что у них не было телевизора или он опять сломался.
Жизнь в Гаване теперь не была таким блаженством, как вначале, когда он впервые увидел, какие старые здесь телевизоры, какое нечеткое изображение и какие довольные зрители. Он уже порядком насмотрелся квартир, обитатели которых только что не молились на телевизор, обрамленный, как центральная часть алтаря, фотографиями Че, а то и Кастро, а еще изображениями Мадонны и святого Лазаря, вселявшего надежду в тех, кто утратил все, даже самих себя. Вот ведь Лазарь умер, а потом…
И все это в Гаване, городе, который неизбежно накладывал на тебя свой отпечаток, в Гаване, некогда белой и темно-розовой, а теперь серой, как Хузум, и даже еще серее. Только по вечерам, примерно в то время, когда «заря золотила ясных небес края», как в «Голубке»[57] пока еще не совсем стемнело, в Гаване, лежащей в руинах, словно после бомбардировок, пробуждалась жизнь: выжившие возвращались и сколачивали из досок, найденных в развалинах, какие-то домишки, и вот уже что-то неожиданно расцвело, и появились на улицах стайки девушек, соблазнительный наряд которых можно было извинить тем, что им больше нечего надеть, и тем, что Гавана еще живет.
Тем временем свиньи еще подросли, тихие, не доставлявшие им с Рамоной особых хлопот, поскольку были привязаны синтетическими шнурами к водопроводной трубе и получали седативные препараты, похоже содержащие еще и гормоны роста. Развивались они хорошо.
Но вначале переезд на крышу-террасу был сопряжен с некоторым риском. Лидия из Комитета по защите революции весь день напролет просиживала на стуле у подъезда и могла что-то заподозрить. Тогда-то Рамона и вспомнила, что Франц привез из Вены давно просроченные седативные и болеутоляющие средства: они усыпили свиней убойной дозой лекарств и в корыте, прикрытом пальмовыми листьями, отнесли наверх, на крошечную плоскую крышу, в уголок, куда никто не мог заглянуть. Зато Маринелли с этой крыши-террасы мог окинуть взглядом Гавану, неподвижную, неизменную, словно спящую и придавленную тяжелым сном.
Если бы стражи революции, неусыпно патрулировавшие улицы с 1961 года вкупе с домовым отделением Комитета по защите революции, узнали про свиней, то забрали бы одну в качестве отступного. Вероятно, свиней давным-давно обнаружили. Скоро выяснится, какую долю они потребуют.
Свиней держали в закутке размером с детскую кроватку, а когда их кормили, Рамона включала телевизор на полную громкость; впрочем, он и так целый день работал. Чаще всего послушные и воспитанные свинки спали. А в Гаване все равно некуда было деться от шорохов и запахов.
Свиньям каждый день подкладывали в корм по таблетке из большой упаковки, два года как просроченной. Иногда они даже на корм не реагировали или засыпали, поглощая еду. Две таблетки этого седативного препарата, согласно аннотации, вызывали остановку сердца. Поэтому свиньям давали в день по полтаблетки и они «вели себя безупречно», как выразился бы Генри. Так свиньи и росли, не подозревая, что близится час их заклания, когда «они будут совсем болыпенькие», как выражаются свиноводы в Тироле. А молодые петушки радостно кукарекали под утро, словно у них тоже вся жизнь впереди.
«Мы все хотим быть как Че!» — прочитал Франц транспарант на крыше отеля «Гавана Либре», гигантский, написанный двухметровыми буквами, как в соборе Святого Петра в Риме: «Ты Петр, и на сем камне Я создам Церковь Мою».
До Франца у Рамоны был друг, о котором она много рассказывала.
Впрочем, ее возлюбленный, отправившись в утлом суденышке на север, в землю обетованную, пропал без вести в море; «то ли умер от жажды, то ли утонул», — говорила она. «Я вызову тебя», — пообещал он ей. Эротические подробности этого романа она давным-давно забыла, осталась только сентиментальная грусть.
«Если бы он погиб, то послал бы с того света весть, ведь мертвые на Кубе не под надзором», — говорила Рамона, последовательница секты Сантерия[58].
Маринелли смотрел, как Рамона взяла банан на завтрак, заглянула к свиньям, задумчиво понаблюдала за ними, не переставая чистить банан, и, поглощая его красивым ртом, тоже размышляла о бегстве отсюда, от него… Она повторяла «бэби», как его мать повторяла «врет».
Она чистила банан и раздумывала, как бы убежать в Америку.
4Францу пора было выходить — встречать делегацию венских писателей: уже вечер, пять минут восьмого. Сейчас эта делегация подлетает к Гаване, самолет, может быть, уже снижается, писатели, предвкушая первую сигарету, собирают свое барахло, а когда самолет приземлится, ne будут аплодировать, но втайне порадуются, что вот опять пронесло, легко отделались. Он тоже легко отделался, хотя ему по-прежнему приходилось объясняться с Рамоной на пиджин-инглиш. Правда, в последние месяцы они много говорили о том, что пора бы ей начать учить его испанскому, но дальше разговоров дело как-то не шло. А он невольно вспоминал о ее предшественницах, ведь в том, что он расставался с ними, бывал неизменно виноват язык: Франц просто не находил нужных слов, чтобы сказать, как он их любит. Любящие всегда расстаются из-за того, что говорят на разных языках.
Франц осторожно встал, чтобы не разбудить Рамону, которая снова сонно промурлыкала «бэби», не открывая глаз, будто других слов в ее лексиконе нет, и босиком прошлепал к холодильнику с тугой дверцей. Молока на Кубе не водилось, оно полагалось только беременным. В кружку он налил какой — то фруктовый сок. Кустарная, грубой работы кружка, наверно, была родом из немецкоязычной страны, — может быть, какой-то его предшественник, поклонник, подарил Рамоне эту кружку с немецкой надписью: «Я тебя люблю». У Франца не хватало духу спросить. Теперь эта кружка влачила существование эмигрантки и рано или поздно разобьется на чужбине.
С Рамоной было уже не так, как вначале. Да и он постепенно стал засыпать в ее объятиях и бояться свиней и свадьбы, которая последует за их закланием. Он еще в Вене понял, что такое брак.
Сейчас Франц Маринелли, ночью не сомкнувший глаз, полумертвый от усталости, стоял с табличкой «Делегация писателей из Вены» в зале ожидания аэропорта Хосе Марти и, стоя, то и дело на несколько секунд засыпал.