Арнольд Штадлер - Однажды днем, а может быть, и ночью…
В этой комнате, своими устремленными ввысь линиями напоминавшей готический собор, обитали Грасиэла и Роксанна, изредка ночевали Ольга и Лидия — женщины с пышными именами. Иногда сюда, наверно, захаживали и мужчины. Мать была ровесницей Франца.
Грасиэла в латексном костюмчике-стретч гнездилась на узенькой крутой стремянке, которая вела к ней в чуланчик, встроенный под лестницей между вторым и третьим этажами. Это была ее спальня. А над ней еще одна… Постепенно он стал догадываться, что под эту квартиру когда-то, наверно, приспособили черную лестницу, потому что в стенах можно было различить заложенные кирпичом двери. А за ними одна над другой теснились постели, в которых никто не спал в одиночку. В Гаване ни у кого не было недостатка в сексуальных партнерах, все с кем-то спали, впрочем, любовью нередко занимались агрессивно и грубо.
Тут мать, до сих пор не проронившая ни слова, сказала: «Я каждый день молю Бога послать ему смерть, но Он меня не слышит». Рамона хотела зажать ей рот — вдруг услышит кто-нибудь из домового комитета по защите революции, но не успела. Впрочем, женщину за контрреволюционные высказывания могли всего-навсего поместить в психиатрическую больницу, где она роптала и роптала бы на судьбу, медленно сходя с ума.
Франц сидел на одном из двух стульев. Это женщины настояли на том, чтобы он сел. Он курил принесенную с собой сигару «Монтекристо 4» — в Вене она стоила столько, сколько кубинец зарабатывает за два месяца, — и рассматривал поросят, которые выглядывали из-под лестницы. На каждого приходилось по два глаза и одному пятачку. Франц смущенно посматривал то на этих тварей, то на часы, повторяя, что ему все здесь нравится, но вдруг три эти женщины ему не поверили? Он подозревал, что они втайне гордятся и часами, и идеальным порядком, в котором, при такой-то тесноте, содержат свои лестницы. Это ведь и правда куда труднее, чем создавать видимость порядка в большом доме, таком, как, например, у них в Вене, где кое-как убирали только парадные комнаты. Где-то за парадными комнатами библиотека, куда не заглядывали ни его родители, ни друзья, превратилась в помойку — хоть распахивай дверь и кидай туда мусор. Зарядил дождь. Явилась незваная соседка и, прислонившись к двери, доверчиво смотрела на гостя, о приходе которого уже знал весь подъезд: вдруг он и ей принес какой-нибудь подарок, хотя бы новую краску для волос. Она застенчиво посмеивалась в ворот рабочего халата, своей единственной одежды, которую она носила и вечером, по окончании службы, и которая была безукоризненно вычищена. Белый рабочий халат, в Вене такие носят горничные. А еще она прикрывала рот рукой. У нее не хватало двух зубов, по одному слева и справа. Поэтому ее красивая улыбка была несовершенной.
Они предложили ему один из двух стульев, больше им нечего было предложить. Они, разумеется, сварили бы ему и кофе, но электричество, как назло, позавчера отключили. Стул — так мало и так много.
Потом они еще три часа просидели на парапете Малекона, молча смотря в пустоту. А Франц размышлял, как же ему спасти мир.
В странной, нищенской квартире Рамоны отель «Довиль», где придумали танец ча-ча — ча и где они хотели выпить по бокалу «батида де коко»[51], казался чем-то нереальным, вроде миража, а Малекон — сияющим чудом, как в лживом фильме «Виепа Vista Social Club»[52]. Возможно, Рамона через силу заставила себя показать ему свой дом, чтобы выпросить у него еще немного денег.
А ведь деньги у Франца постепенно кончались. Он заговорил о своей финансовой несостоятельности и, чтобы она лучше его поняла, употребил слово латинского происхождения «Insolvenz»[53].
В доме напротив, в такой же нищете и убожестве, всю жизнь прожил любимый писатель Франца. Поросята из своего закутка могли бы прочитать памятную доску, на которой было выгравировано: «В этом доме до конца своих дней жил великий писатель Хосе Лесама Лима»[54]. Дом писателя, где он сочинил роман «Рай», ничем не отличался от соседних домов. По крайней мере снаружи он был такой же, как и все остальные. Мемориальная квартира — на первом этаже, сквозь зарешеченные окна можно разглядеть дыры в потолке. Такой пейзаж из пятен и дыр. Франц, проходя по нескольку раз в день к Рамоне и от Рамоны мимо этих окон, мысленно салютовал писателю. Из окна Рамоны виднелся почтовый ящик, связывавший Лиму с внешним миром.
Ведь часто за совершенно невзрачными стенами происходит что-то необыкновенное, вот, например, совсем рядом человек написал книгу, за которую ему не дали Нобелевскую премию.
В магазинах почти ничего не было — ну, дыни, бобы.
А кубинской кухни — в отличие от райской книги Лесамы Лимы, где описываются и поглощаются главным образом изысканные и тонкие кушанья, ведь его роман можно считать поваренной книгой, сочиненной человеком, который еще помнил о «любимых блюдах», — в действительности уже не существовало, как и рая. Потому Лесама Лима и сочинил эту книгу, и дал ей такое название. Продавались только черные и белые бобы. А Лесама Лима был ужасно толст, и все время хотел есть, и посылал жену стоять по полдня в очереди за половинкой цыпленка, а сам за это время успевал еще чуть-чуть продвинуться в работе над книгой. И получал полцыпленка в награду. Собственно, «Рай» — это поваренная книга, написанная человеком, который все время отчаянно хотел есть и от этого умер.
За сорок лет революции традиции кубинской кухни совершенно забылись. И все оттого, что всем выдавалось одно и то же, что-то, как правило, непонятное с преобладанием бобов-фаситос — сразу и не поймешь, сладкое или кислое, теплое или холодное. Вот только сахара было вдоволь, а еще рома и сигар, но и за этими символами утраченного рая приходилось стоять в очереди. А еще у них был холодильник. Но теперь Франц и думать забыл о своих любимых блюдах, ему хватало Рамоны.
Выпив по бокалу «батиды де коко» в «Довиле», они вернулись к ней и снова легли в постель. Больше всего они любили эту постель за то, что в ней можно лежать. Тем более что сидеть было не на чем. Маринелли спросил Рамону, снова положившую голову ему на живот как на подушку, читала ли она «Рай». Нет, еще прочитает, успеется. Сейчас у нее нет времени. Мать Рамоны знала Лиму стариком, он часто сидел на пороге, опираясь на палку, внешне ничем не примечательный, тучный и неподвижный, а она, тогда еще совсем крошка, обычная гаванская девочка, резвилась где-то поблизости, во дворе. «Мы все его знали». Наверно, она тоже попала на страницы «Рая».
Потом они перешли к нему в «Довиль», и она полулежала в белом махровом халате в номере на пятом этаже отеля, прислонившись к изголовью кровати, и излучала смуглым телом такую жаркую любовь, что он физически ее ощущал и любовался отражением Рамоны в зеркале.
Оказалось, что он действительно ее любит.
Прошел уже почти месяц, а он палец о палец не ударил. Ни на один факс, пришедший в отель, он не ответил. Постепенно в его прекрасном сне засквозили тени кошмаров.
Почти каждый день они на такси ездили на пляж имени Патриса Лумумбы.
Давай чуть-чуть пройдемся по берегу…
Скоро ему придется встречать в аэропорту делегацию австрийских писателей и показывать им Кубу. До начала мученичества остается еще месяц. На обочине Малекона какой-то негр продавал не новые, но чистые трусы фирмы «Кельвин Кляйн»: озираясь, достал из полиэтиленового пакета и предложил Францу Маринелли.
Ему вспомнились его старые купальные трусики со значком сдавшего нормативы по плаванию вольным стилем и по комплексному плаванию — две волны на голубом фоне, — теперь он пожалел, что не знает, куда они делись вместе со всеми этими годами, ведь были же они? Или нет?
Назавтра они собирались перенести поросят на новую квартиру.
3Без сомнения, он выбрал Кубу еще и из-за сигар. Каждый день он курил свои любимые гаванские сигары, иногда в перерывах между объятиями; если сигара гасла, Рамона брала ее, глядя ему прямо в лицо, и снова прикуривала, а Франц в это время ее фотографировал.
Он хотел фотографировать только Рамону, и ничего больше.
Теперь они поселились в старом городе, на верхнем этаже, в квартире с дверью, выходящей на крышу-террасу, где поросята росли так быстро, что Франц стал их побаиваться. Перед жизнью он был беспомощен, как перед морем.
В свой сороковой день рождения он наконец-то начал серьезно изучать испанский. Его двадцатилетняя учительница лежала на нем обнаженная и заставляла его повторять за ней слово «corazon»[55]. Такое коварное слово, нечестно с него начинать, его было трудно произносить еще и потому, что он почти задыхался от страсти, ведь она была так близко. Рядом с ним лежала женщина, которая записала у него блокноте: «I will wait for you all my life and today for your call at 7.30 — Ramona»[56].