Меир Шалев - Русский роман
Фейга шагала мимо палаток, по хлюпающим грязью деревенским тропкам, и лицо ее сияло. Голос ее стал таким глубоким и звучным, что очаровывал людей и животных.
«Даже Миркин, — сказал мне Пинес, — даже Яков Миркин, который привык любить ее только вместе с Элиезером Либерзоном и Циркиным-Мандолиной и продолжал думать о своей крымчанке и в тот день, когда Фейга возлегла с ним в шатре его, даже он смотрел на нее нежно и почтительно».
«Он растирал ей живот зеленым оливковым маслом», — добавил Ури свою красочную подробность.
Когда Фейге подоспело время рожать, ее поспешно усадили на телегу и повезли на станцию, что была в нескольких километрах от деревни. Но, едва выехав, они увидели издали поезд, который отделился от среза голубой горы и уже приближался к остановке.
История рождения моего дяди Авраама была одной из самых знаменитых в Долине. В пятидесятую годовщину основания деревни она была даже инсценирована одним тель-авивским режиссером, который специально для этого прибыл в деревню и потряс всех своими фиолетовыми штанами и шумными попытками уложить в постель как можно больше деревенских девиц.
Циркин-Мандолина и прославленный страж Рылов «вскочили на лошадей, помчались во весь опор, как двое казаков, как степной пожар», и догнали состав. Машинист пытался протестовать и даже замахнулся было на них лопатой, но Рылов запрыгнул на мчащийся паровоз прямо со спины своей лошади, ткнул в машиниста жестким пальцем и разгневанным взглядом и дернул за ручку тормоза.
«Мы не просто люди, мы — Комитет!» — сурово сообщил он машинисту и его закопченному помощнику, дрожавшим на угольной куче, куда их швырнула эта страшная фраза и неожиданная остановка состава.
«Давай поднимайся и шевелись, падаль, если хочешь умереть в собственной постели! — крикнул Рылов. — На всех парах!»
Поезд застонал и тронулся, оставляя за собой огромный шлейф искр, клубы дыма, двух оседланных лошадей без всадников и бабушку Фейгу со всеми ее сопровождающими, которые с криком бежали по рельсам вслед за составом. Бабушка опустилась на колени и приготовилась рожать прямо в поле.
Примерно через час родился мой дядя Авраам, первый ребенок дедушки и бабушки и первый ребенок деревни. «Он родился на нашем поле, на нашей земле, под нашим солнцем, точно в том месте, где стоит сегодня большой водяной распределитель Маргулиса».
В тот день цикады в поле заходились в непрерывном стрекоте. Ночью поселенцы сидели и пели, а утром появились Рылов и Циркин, которые бежали всю обратную дорогу. Рылов даже не подумал извиниться. Он выпил воды, перевел дух и потребовал немедленно собрать всех товарищей, чтобы решить, как назвать ребенка. Ему сказали, что мать уже выбрала имя, Авраам, по имени ее отца. Правда, Элиезер Либерзон пробормотал что-то по поводу «члена коллектива, которая позволяет себе непозволительные вольности», и даже написал в деревенской стенгазете, что «этот ребенок точно в такой же степени наш, что ее». Но и он вынужден был принять приговор.
Фаня Либерзон, которая была похищена из своего кибуца за несколько недель до этого, знала, что перед самым рождением первого ребенка мужчин навещает страх собственной смерти. Поэтому она выгнала дедушку из палатки. «Она сидела с Леей, моей несчастной супругой, и они вместе шили для маленького Авраама пеленки и плели для него колыбель из свежих камышей, срезанных у источника».
Неделю спустя из города, что за голубой горой, был привезен моэль[56]. Жители деревни оделись в белое, подстригли волосы и ногти и уселись полукругом, в несколько рядов, перед палаткой Миркина. Дедушка вынес своего сына, поднял его на вытянутых руках, и раздался крик ликования. «Твой дядя Авраам был нашим истинным первенцем. Он родился раньше, чем на наших деревьях завязались первые плоды. По сей день в праздник Шавуот мы поднимаем перед всем коллективом детей, родившихся в минувшем году, — в память того праздника, когда родился наш первенец Авраам».
Люди были ошеломлены красотой и белизной лица новорожденного, который походил на огромный нарцисс, выглядывающий из пеленок, и улыбался собравшимся «таким сверкающим ртом, что можно было поклясться, что этот рот уже полон зубов». Авраам родился без тех двух глубоких морщин, которые бороздят его лоб сегодня, и лицо его выглядело тогда приятным, свежим и гладким, как кожица большого яблока.
«Мы тут же встали в круг, — продолжал Пинес. — Одна рука на плече, другая на талии, ноги сами собой пошли в пляс. В эту минуту все чувствовали, что на деревню снизошла благодать и родился тот, кто понесет наш факел дальше в великой эстафете поколений. И не умрет наше дело, когда отцы его сойдут в могилы».
Пинес мягко улыбался, и весь его вид говорил о том, как он наслаждается воспоминанием. «Этот ребенок связал нас вечными узами», — сказал он, и слова округлились в его губах, как плоды старой дикой сливы на участке Маргулиса — такие же маленькие, сладкие и сочные.
«Его передавали из рук в руки и давали каждому члену коллектива, мужчине и женщине, немного подержать его на руках. В этот коротенький миг, полный трепета и блаженства, мы ощущали обещание, даруемое сладостью его тельца, и могли даже вдохнуть его младенческий молочный запах. Один за другим, словно передавая друг другу священную реликвию, мы держали его, и один за другим благословляли, кто — во весь голос, а кто — в глубине бьющегося сердца. У каждого из нас была в нем своя доля и свой надел».
«При случае я покажу тебе официальный протокол обрезания, — обещал мне Мешулам. — Либерзон пожелал младенцу проложить первую борозду в целинном Негеве, Рылов потребовал, чтобы он освободил Гилеад и Башан[57], а мой отец сказал, что научит его играть на мандолине. Они представляли себе, как он будет сеять и пахать, привозить затерянных евреев из-за Уральских гор и из Аравийской пустыни и выращивать жароустойчивые сорта кормовой травы. И что из всего этого вышло? Твой дядя Авраам».
То был прекрасный час, и его радости и полноты людям хватило на многие недели трудностей и лишений. Все ходили тихие и благостные, кроме Шломо Левина, брата моей бабушки, который прибыл на праздник обрезания поездом из Тель-Авива. Он не решился приехать в своем городском белом пиджаке и потому надел серую фуражку с защитным козырьком и грубую рабочую блузу, которая расцветила его тело красными пятнами.
Левин шел пешком от железнодорожной станции, мимо садов, потрясенный и взволнованный сильным запахом земли, упруго крошившейся под его ногами. Фейга охватила его шею двумя тонкими и печальными руками, Тоня и Маргулис, которые помнили его по совместному походу из Иерусалима в Яффо, улыбнулись ему, как старые друзья. Но Левин чувствовал себя чужим и пришлым в толпе растроганных пионеров, которые обнимали и поили его. Он взял ребенка «неправильным образом», и тот укусил его в запястье острыми зубками.
Потом все отправились на поиски моэля, который тем временем гулял по деревне, нюхал землю и шептал про себя восторженные молитвы. Моэль взял Авраама в руку, одобрительно поцокал языком при виде добротного детородного органа и освободил его от крайней плоти. Воцарилась глубокая тишина. Даже Либерзон, который любил говорить, что эту церемонию правильней назвать языческой, почувствовал, что это неподходящий момент для религиозной дискуссии, и, когда над полями пронесся громкий плач первого сына, все пионеры как один тоже зарыдали без всякого стеснения.
8
Эфраим, мой исчезнувший дядя, оставался дедушкиным любимцем. Красавец был парень, быстрый и легкий, и дедушка не уставал рассказывать, как Эфраим носил на плечах своего теленка, как он ушел на войну и как исчез из деревни. Эфраим родился через год после Авраама, а Эстер, ставшая моей матерью, — еще через год. «Эти детишки, которые начали бегать по деревне и помогать отцам в их работе, наполняли наши сердца радостью и счастьем».
У Тони из Минска тоже родилась дочь, но не от Маргулиса, а от Рылова из стражей «а-Шомера». С первого дня в деревне она подпала под очарование мужских достоинств прославленного стража, мечтала умереть в его постели и пришла в безумный восторг, когда он попросил ее пронести для него в лифчике ружейные патроны, тайком от англичан. Рылов спустился с ней в тот большой тайник, который устроил в стене сточного колодца своего коровника. Керосиновая лампа отбрасывала их дрожащие тени, пока его пальцы нашаривали боеприпасы меж ее грудей. Однако, пересчитав патроны, он тут же помог ей одеться. Она чуть не лишилась дыхания, пока он стягивал и завязывал розовые шнурки на ее спине. Рылов улыбнулся неожиданно мечтательными глазами и признался Тоне, что по ночам грезит о Песе Циркиной и о том, как много патронов она могла бы для него пронести. «У нее есть все, что мне необходимо, — пояснил он. — Автомобиль, связи и громадный лифчик». Тоня ощутила обиду, но не впала в отчаяние.