Меир Шалев - Русский роман
Незнакомые ему черные птицы щебетали вокруг, запрокидывая вверх оранжевые клювы. Серые ящерицы, «хозяева пустошей», забавляли его, застывая на солнце в молитвенных позах. И парни, с которыми он шел, относились к нему по-дружески, помогали нести пожитки и давали добрые советы. Тот, что повыше, которого звали Хаим Маргулис, рекомендовал ему даже в жару перевязывать живот шерстяным поясом и рассказал, что собирается стать пчеловодом и «добывать мед из скал».
«Но пчелы — это не только мед, — задорно сказал Маргулис, — без пчел и земля никогда не расцветет. Без пчел не будет фруктов, не будет клевера и овощей, не будет ничего. На мух и ос этой страны нельзя положиться». На одном из привалов Маргулис показал ему, как он находит ульи диких пчел. И пояснил: «Так делают казаки». Он вытащил небольшую коробочку и подошел к цветущему кусту тимьяна, вокруг светлых цветов которого роились дикие пчелы.
«Сейчас она совсем опьянела», — прошептал он, указывая на пчелу, которая наслаждалась, погрузившись в один из цветков. Бесшумно накрыв ее своей коробочкой, он захлопнул крышку. Так он поймал еще несколько пчел.
«Они всегда возвращаются к своему улью», — объяснил он, освободил одну из пчел и побежал следом за нею, задрав голову и спотыкаясь на камнях. Левин поспешил за ним. Через несколько десятков метров пчела исчезла из виду, но Маргулис освободил другую и продолжал бежать.
Шестая пчела привела их к своему дому, который скрывался в треснувшем стволе рожкового дерева. Левин стоял на безопасном расстоянии, восхищаясь тем, как Маргулис, натерев руки и лицо лепестками росших в подлеске цветов, подошел прямо к улью и стал там, позволяя пчелам садиться и ползать по его открытой коже. Он вытащил из улья немного меду и, когда они вернулись к девушке из Минска, протянул ей руку, и та облизала его каплющие пальцы, как будто это было ей в привычку.
«Сладкий Маргулис», — смеялась она. Ее звали Тоня, и она не сводила с него глаз.
Они видели верблюжьи караваны, «турецкие поезда», — сказал Маргулис. Левин ощутил озноб удовольствия, бегущий по коже. Хаим Маргулис был первым человеком в Палестине, который над ним не смеялся, и Левин чувствовал, что в нем просыпается большая симпатия к этому веселому парню, пахнущему медом и цветами. Про себя, тайком, он уже решался называть его «Хаимке» и тешил себя надеждой, что Маргулис пригласит его объединиться с ним и с Тоней, его минской возлюбленной, до конца их дней.
Они вместе, мечталось ему, завоюют работу, землю и Тоню. Вместе завладеют древним наследием предков, говорил он себе, вместе вонзят в почву лопату и лемех. На мгновение будущее распахнуло над Левином шатер греющей душу надежды, и ощущение это было таким внезапным, что затылок его расслабился и размяк от силы счастья. Но по прибытии в Яффо Маргулис подхватил Тоню под руку и вместе со вторым парнем они исчезли «за гостиницей „Парк“», помахав ему на прощанье. Левин смотрел вслед удаляющимся спинам, и им овладевала печаль. Несколько часов он сидел на скамейке в саду перед гостиницей, глядя на башню немецкой церкви и на окружавшие ее багровые опунции, пока из гостиницы не вышел швейцар и не прогнал его прочь. Ночь он провел в песках к северу от Яффо. Холодные ящерицы ползали по его животу, и шакалы обнюхивали его ноги. Всю ночь он не сомкнул глаз и на утро пошел в Тель-Авив искать работу на стройке.
«Девушки здесь, — писал он сестре, которая копала тогда оросительные канавы в апельсиновых рощах в Хедере, — девушки здесь грубы и черствы и не обращают внимания на таких, как я. У меня нет ни песен, чтобы им спеть, ни меда, чтобы смягчить их сердца. Ищут они сильных парней, которые работают и поют, а я, слабый и удрученный, им не нравлюсь. Тоскую я по ладони чистой и мягкой, по запаху льняного платья, по чашке кофе с маленькими булочками на белой скатерти, раскинутой на зеленом берегу нашей реки».
Левин рыл ямы и толкал по песку деревянные тачки, пока у него не сдала поясница.
«Несчастные мои руки, на них вздулись и тут же полопались пузыри. Кожа слезла, и кровь текла из ран. После рабочего дня наступала бессонная ночь. Боли в спине и пояснице и тревожные мысли. Хватит ли мне сил? Выдержат ли мое тело и воля это испытание? Пуще всего хочется мне вернуться домой или уехать в Америку», — писал он Фейге, которая в ту пору пела и дробила щебень в окрестностях Тверии.
Левин показал мне ответное письмо бабушки. «Здесь со мной работают и другие девушки, и они варят и стирают для мужчин, как ты и боялся в тревоге своей за свою маленькую сестричку. Но как счастлива я! Работница я, а не прислуга. Циркин, Миркин и Либерзон — я называю их „семья“, а они называют меня „товарищ Фейга“ и коротко кланяются мне, как офицеры, — все они подставляют плечо, помогая по хозяйству. Циркин под настроение сварит так, что просто диву даешься. Дай ему капусту, лимон, чеснок и сахар, и он соорудит тебе бесподобные щи. Из тыквы, муки и двух яиц он приготовил нам еду на целую неделю. Вчера была очередь Миркина стирать. Можешь ли ты себе представить — взрослый парень стирает белье твоей сестры в одном баке с бельем двух других парней?»
Читая эти строки, Левин ощутил отвращение и зависть и поторопился запечатлеть эти чувства в своем блокноте.
«Помнишь ли ты ту песню, что я любила петь дома? Вчера я научила ей остальных девушек. Циркин подыгрывал нам, и мы пели всю ночь, а потом взошло солнце и начался новый рабочий день».
Левин сунул за ухо карандаш для копирок, встал, вышел из-за конторского стола и начал медленно танцевать. Он осторожно кружил вокруг своих мучительных воспоминаний и пел тонким голосом:
Буду пахать я и сеять с друзьями,
Только бы быть мне в Эрец-Исраэль.
Просто оденусь, буду зваться еврейкой,
Только бы быть мне в Эрец-Исраэль.
Буду грызть корку, но не унижусь,
Только бы быть мне в Эрец-Исраэль.
И тут же вернулся за стол и упал в кресло. «Эрец-Исраэль… — сказал он. — Здесь нельзя бросить камень, чтобы не попасть в святое место или в безумца».
Он видел вокруг себя первые дома Тель-Авива[47], еврейских рабочих, арабских возчиков, новых горожан.
«Я вдруг понял, что никто из проходящих мимо меня людей не родился в этой стране. Одни упали с неба, а другие поднялись из земли», — сказал он мне.
Он осторожно отделил еще несколько листков от шелестящей пачки в ящике стола. Почерк бабушки был крупный и округлый, с симпатичным легким наклоном, неуверенный и боязливый.
«Я оправилась после болезни, — писала она брату, — и вечером мы пошли купаться в Киннерете. Ребята баловались голышом в воде, как дети, а я вошла, закутанная в простыню, и, когда была уже по шею в воде, бросила ее на берег. Потом они соревновались. Либерзон сказал, что пройдет по воде, как Иисус, и чуть не утонул, Миркин, настоящий артист, швырял камешки, которые скакали с волны на волну, а Циркин играл рыбам, чтобы обеспечить нам ужин. Но я уже три дня не ела ничего, кроме инжира».
Левин, который никогда не видел свою сестру голой, задрожал от гнева и стыда. Он читал письмо во время своего короткого обеденного перерыва. Мимо него шли по пыльной улице такие же парни, как он, в поношенной рабочей одежде, брели поблекшие и потные девушки, во взглядах которых читались нужда и болезни, и проходили господа в белых пиджаках и шикарных туфлях, никогда не тонувших в песке. Один из них задержал на нем взгляд, который Левину не понравился, и он встал с мергелевой глыбы, на которой сидел, и вернулся к работе.
«Все послеобеденное время я думал только об одном — как пойду вечером к сикомору, что на холме, сяду там в темноте и смогу подумать».
Но вечером, когда он с трудом взобрался на песчаный холм, дотащился до сикомора и уже собирался упасть под ним, чтобы отдышаться, он увидел парня и девушку, которые «валялись там, как свиньи». Их взгляд вынудил впавшего в отчаяние Левина повернуться и уйти на берег.
Наутро он отправился в банк в Яффо и спросил там работу. Ему повезло. У него был очень красивый почерк, некоторые познания в счетоводстве и приятная, вызывающая доверие улыбка. Его приняли кандидатом в помощники одного из служащих, и уже через год он стал кассиром, носил белый пиджак и соломенную шляпу, его руки залечились и опять стали мягкими и гладкими. Он расхаживал по берегу моря в легких туфлях, слышал по ночам пение еврейских парней и девушек и шепот, доносившийся с песчаного холма, чуял запах горького чая, прихлебываемого из жестянок, и сердце его трепетало.
Но в этот момент, когда удача как раз начала поворачивать к нему свое лицо, вспыхнула, так я понял из его рассказов, одна из войн. Турецкие власти выгнали бабушкиного брата, вместе со всеми остальными жителями, из города.
«Во время войны, — сказал дедушка, — мы раздобыли себе фальшивую васику».