Елена Трегубова - Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 2
— Ну со змеями и пауками, — орет Шломо еще более обличительно, — всё очевидно. Но с какой стати, скажи на милость, вы пеликана христианским символом считаете?!
— Шломо… — вздыхаю, — забудь про это. Кошмарное невежественное недоразумение. Алхимики пеликана тоже своим символом считали, из-за того, что его уродливая голова, клюв и шея похожи на перегонный аппарат. Ну и что теперь? Земные символы меняют смысл гораздо быстрее, чем успевают застыть на фронтоне.
Кажется, утихло. В смысле Шломино желание немедленно разобраться в мироздании.
Но я, конечно, затишья не выдерживаю и (зная, что Шломо придет в восторг) добавляю:
— Веганский кроссворд: русский гениальный писатель девятнадцатого века, яростный православный, считавший, что Бог не создавал никакой гадости, типа змей, глистов, червяков, пауков, тараканов и прочей неприглядной богомерзости, на которую даже людям-то и то смотреть противно — и что всё это создал дьявол. Угадай, кто этот писатель, Шломо, с трех раз.
— Догадываюсь, — говорит на ходу Шломо.
У Синего Мостика, в тени смоковницы мал-невелик английский старик нежно кормит серых гусей, которые комплектом оранжевой обводки глаз, оранжеватового клюва и оранжеватых лап похожи на провинциальных модниц в столице, закупающих туфельки, сумочку и губную помаду одинакового цвета.
— Они очень любят мякишек! — сообщает старик застывшему рядом с ним Шломе. — А корочки не едят!
— А вот скажите мне, дражайший!.. — говорит Шломо.
Я чуть отхожу на мостик, радуясь, что Шломо хоть ненадолго отвлекся на кого-то.
— …Я участвовал в высадке в Нормандии в сорок четвертом, конечно! — долетают до меня обрывки фраз. — Мы высадились… Нет, мне запомнились там, во Франции, белоснежные овцы, бесхозные — они гуляли в поле, и некоторые были ранены, некоторые лежали убитые — на этой белоснежной шерсти была кровь от пулевых ранений… Мне почему-то это больше всего врезалось в память от всей этой операции по открытию второго фронта. Почему-то этих овец было очень жалко… Я до сих пор их вижу перед глазами, там, на этом поле… А еще я полюбил там французскую девушку, из соседнего крестьянского двора, пока мы там квартировались, и она меня полюбила, но родители не разрешили ей выйти за меня за муж, сказали: он солдат и может завтра погибнуть, а ты будешь несчастна всю жизнь потом и жить вдовой. Не знаю, жива ли она сейчас… Фрэнк! А вас как? Очень, очень приятно познакомиться…
Южная голубица, увесисто снимаясь с места, выпархивает из-под ветки смоковницы и идет пешком пастись на газон.
Я быстро, с мгновенным легким чувством, будто настигаю невидимое, подхожу к Шломиному новому английскому другану:
— А как вы называете вот этих вот голубей? Нет, не обычных — а вот этих упитанных, жарко-туманно-сизых, с чуть заметным дымчатым мажентовым подтекстом на манишке и с белым бантом на шее? Я их «южными» называю!
— Я точно не знаю… — почему-то смущается старичок. — Я же не биолог… Я их всю жизнь называю про себя почему-то «королевские голуби»!
— Припу-ух, что ль… совсем? — загадочным тембром вопрошает его, грузно приземлившаяся опять, в ветви смоковницы, южная голубица.
Я говорю:
— Шломо… (уже когда зашагали вдвоем прочь, к дворцу). — Я, знаешь ли, верю, что все ответы на все вопросы я узна́ю, когда увижу Господа Иисуса Христа. Христос обещал, говоря про новое Свое пришествие: «И в тот день вы не спросите Меня ни о чем». Я верю, что говоря это, Господь совсем не имел в виду, что нам всем заткнут рот и не дадут задавать спорных вопросов — а имел в виду, что у нас как бы в секунду заново откроются глаза — и мы в единосекундный момент истины всё поймем. Ты замечал, — говорю, — когда-нибудь, что у этих загадочных южных голубей разный говорок, разная мода на побасенки, в каждом городе мира, где они живут?!
Протопив прозрачную мглистость, солнце, тем временем, начинает прижваривать. В Грин Парке я не выдерживаю, скидываю сандали и бреду в траве по щиколотку, то и дело срывая мысками случайно золотые одуванчики, как перстни для пальцев ног. Шломо, в дурацком своем смокинге, недовольно косится на безсандальную свободу, с таким видом, как будто наличие босоногой спутницы его компрометирует.
Не осилив очередные холмы в исходе парка, Шломо вешает пальто на лавочку:
— Всё, — говорит, — не могу больше. Нет сил больше его нести! Локоть даже вспотел! Можно я его оставлю здесь? Кто-нибудь подберет… И шляпу…
Застыл, разминает бока — и вдруг крайне самодовольным тоном, разглядывая свои чресла, говорит:
— А железяка-то моя, гляди, еще работает!
Я опасливо переспрашиваю:
— Какая железяка?
— Ну как! — говорит. — У меня же железный сустав в бедре! У меня же был жуткий артроз! Совсем ходить не мог! Ты что, не помнишь, как я хромал, когда мы с тобой в Милане Караваджо смотреть ходили?!
— Ох, даже не напоминай мне Милан и Караваджо! — говорю. — Даже вот не смей заикаться мне об этом позоре! Я помню, как ты разорался перед картиной и как мы чуть не избили друг друга, поспорив! Даже не напоминай, — говорю, — мне этот позор, как нас выгнали из пинакотеки! Прекрасно, — говорю, — помню, как ты хромал, но я, — говорю, — была уверена, что это ты от злости, что я тебя переспорила со своей трактовкой! Шломо! — говорю, — ну вот почему же ты мне не сказал ничего про свой сустав?! Зачем же мы через весь город пешком тащимся?!
— Я как новенький, уверяю тебя! — кричит Шломо. — Всё зажило! Я даже ничего не чувствую! Сам уже почти забыл! Почему-почему не сказал?! Я же все-таки мужчина, ты не забывай все-таки! Нет, я всё помню, наш уговор, просто друзья, помню, помню… Заметь, я ведь даже ни одного вопроса сегодня тебе про твоего бой-фрэнда не задал! Но я же должен все-таки как-то… Как-то… Я же должен!
Я говорю:
— Что ты должен?! Ковылять через весь город, идиот?
— Зато, — хохочет, довольный, Шломо, — я теперь могу через таможню на границе драгоценности контрабандой провозить! Если магнитные ворота звенят — я им просто говорю, что это у меня железная косточка в бедре звенит! Ай-яй-яй, как много я потерял, что не занялся ювелирным бизнесом — сейчас бы как раз самое время было! Килограмм золота в кармане — и банзай! А то — жаль, возить контрабандой нечего!
Идем дальше, поглядываем на лавку тайком — нет, пока желающих на Шломин прикид не нашлось.
— Надень, пожалуйста, сандали! — неожиданно взмаливается Шломо, на переходе к Гайд Парку (нажимая, на двухметровой высоте, подвешенную кнопку для перехода лошадей).
— Боишься опозориться, — смеюсь, — если тебя сваха случайно увидит?
— Да нет! — говорит. — Вон старый даблдэккер едет — видишь, без задней двери, с площадкой, на котором мне очень хочется прокатиться! Побежали!
Вдруг, не добежав до угла с Гайд Парком — настигая уже было двухэтажный автобус, свернувший к остановке, Шломо застывает — прямо посредине улицы:
— Не поеду на этом автобусе! — кричит Шломо. — Будем другого ждать.
Я говорю:
— Автобус не наш?
— Умру лучше, чем на этом автобусе…! — орет Шломо (и тычет рукой, показывая мне рекламу на борту автобусного верхнего этажа: «Some people are gay, get over it!»). — Я не желаю умереть как в Содоме и Гоморре! Я не желаю иметь к этому никакого отношения! — орет Шломо, так и не двигаясь с асфальта — когда двинули уже на нас машины.
Я еле успеваю оттащить орущего Шлому за руку на тротуар:
— Бедная Европа гибнет! — кричит Шломо.
— Шломо, — говорю, — ты не вполне прав: через десять лет, когда педофилам разрешат усыновлять детей, зоофилам будут выдавать лицензии для открытия специализированных ферм, некрофилам разрешат проводить специализированные вечеринки на кладбищах, а человеческие эмбрионы можно будет купить в каждом супермаркете в отделе замороженных продуктов — вот тогда ты еще вспомнишь, — говорю, — сегодняшнее время, как старые-добрые консервативные времена.
— Безумные! — орет Шломо. — Разве кто-нибудь не знает, что Бог сделал с Содомом и Гоморрой за гомосексуальные грехи! Как они могут! Как они могут подставлять всех под удар из-за своего извращения?!
Я говорю:
— Ты же в Бога не веришь, Шломо! Ты забыл? — говорю. — Чего ты тогда опасаешься-то?
— Я… Я! — орет Шломо. — Но Содом и Гоморра же погибли — и все прекрасно знают, за что! Факт!
Я говорю:
— Шломо, формально говоря, в Библии вообще нет нигде указания на мужеложество, как на главный грех Содома, — говорю. — Если ты помнишь, — говорю, — главным грехом, за который Бог покарал жителей Содома, пророки называют то, что содомляне были горды, пресыщенны, не помогали нищим и бедным, притесняли пришлецов и были злы по отношению к другим народам. А поскольку мы знаем, что «пресыщенность» в Содоме и Гоморре произошла от того, что жили они за счет местных месторождений нефтяного битума и газа рядом с Асфальтовым морем — то уж корректнее всего, и с Библейской и с исторической точки зрения, называть «содомитами» не геев, а зажравшихся олигархов и коррумпированных чиновников, жирующих на нефтяные и газовые деньги, в то время как нищенствуют простые люди в стране. Когда в одной из самых богатых столиц в мире, паразитирующей на нефте-газовых деньгах, каждую зиму насмерть замерзают триста бомжей — вот это подлинный Содом в Библейском смысле! Ты просто перепутал мишени близящегося Божьего возмездия, Шломо!