Александр Нежный - Там, где престол сатаны. Том 2
– Слыхала? Про Ленина так. Конец этому всему. Автопарк надо сохранять, ты понял?!
Жестокость неописуемая. И все они… Они все только кажутся людьми, уверяю вас. Он обратил на Сергея Павловича вдруг потеплевший взгляд.
– Я несколько пьян, иначе я вам ничего… ни за что бы… ни под каким видом! Но вы мне симпатичны. Слушайте меня внимательно и запоминайте. Вы врач, вы должны знать, что когда у человека не остается сил жить, он умирает. У России все силы закончились. Она израсходовала себя, и теперь будет только доживать свой век, еще страшная, но главным образом жалкая. У нее покойниками полна утроба. И ваши… Кто вы сказали? Дед?
– И дед, и прадед… – с плохо скрытой ненавистью процедил Сергей Павлович. – Остальных не счесть.
– Да вы напрасно ко мне так относитесь, дорогой мой! В самом деле, – с обиженным видом обернулся Анатолий Борисович к Шурику. – Как будто я… Можно подумать, лично я! Но я ведь ничего подобного! Откуда, помилуйте! Больше того. Шурик! – И в сумерках не снимавший черных очков, тонтон-макут наполнил ему рюмку. – Вот. Кстати. В память.
Тут после приличествующей поминовению минутной тишины и последующего булькающего переливания коньяка из рюмки к себе в утробу, что прообразно должно было означать жертвенное возлияние на безымянные могилы, вдруг прозвучал слабый, но приятный тенор. Я встре-е-ти-и-ил ва-а-с, глядя на потемневшую воду старицы, с чувством запел генерал, не изменив при этом страдающего выражения лица. Анжелика припала к его плечу, но была мягко отстранена. Марья Федоровна едко усмехнулась. Сказала ведь, не по зубам. Оно так и есть.
– И с чего он завел эту арию? – задумчиво пробормотал Виссарион. – И выпили вроде так себе…
Браво, со своей стороны не замедлил Анатолий Борисович. Как нельзя более. И промурлыкал, помахивая в такт рукой: соль-соль-ми-ре-до… И все-е бы-ы-лое-е в отжи-ивше-ем сердце а-ажи-и-ил-о-о… Что это? К кому взывает этот голос? К кому обращает он волшебные слова? У кого под пеплом прожитого нездешний ветер из едва тлеющего уголька раздул все осветившее пламя первой любви?
– Чудно, чудно, – приговаривал Анатолий Борисович, будто дирижер – палочкой, помахивая сигарой. – Си-ля-ре-соль… Чудно. Какая музыка! Какие слова! И как поет этот наш генерал! Он не генерал, он соловей, пусть… э-э-э… несколько огрузневший.
Я вспо-о-о-мни-и-л вре-е-мя вре-е-е-мя заа-ала-ато-ое… и се-е-е-рдцу ст-а-а-л-о-о та-а-к те-е-пло… Если одна лишь встреча с той, кого он любил, возвращает сердцу былую жизнь, – иначе разве бы прозвучали в вечерней тиши слова об отжившем сердце и о вернувшемся упоении, с каким он смотрит на милые черты, – то какова же была сила этого чувства? Вы, которые это слышите. Вы – помните ли? Молитесь ли вы первой любви или вспоминаете ее, как выздоровевший после тяжелого гриппа больной вспоминает свои долгие и мучительные страдания? Любите ли вы свою первую любовь или ненавидите ее? И это правда, что ее звуки никогда не умолкали в вас? Хотелось бы признаться этому небу, успевшему налиться темно-синим вечерним цветом, этой череде розовеющих далеко у горизонта облаков, этим едва заметным над монастырем голубоватым звездам, что да. Да. Да. Именно так! И стоит мне встретить ее в уличной ли толпе, или в чьем-нибудь доме, куда приведет нас одинаковый случай, или в вагоне поезда, по неверному полу которого она осторожно ступает, поддерживаемая рукой мужественного спутника, – истинно, я гляну на нее как во сне и как во сне прошепчу: никогда не забуду тебя, любовь моя! И-и-и то-о же-е в в-а-а-с а-а-ч-а-а-а-ро-о-ва-а-нье… и та-а-а-ж в ду-у-ш-е-е м-а-а-е-ей лю-у-у-у-бо-ов-ф-ф…
– Ля-си-до, – прочертил пламенеющим угольком сигары Анатолий Борисович. – Браво!
Все поддержали и едиными устами внесли предложение возблагодарить певца-генерала за доставленное наслаждение и выпить за его многообразные таланты.
Но просыпайся. Очнись. Вспомни. И отрекись от прекрасного вымысла, и прошепчи во влажные сумерки: не было. Он так самозабвенно пел, соловьюподобный генерал. Луга слушали его голос, тихая река внимала ему, старица грезила о давно минувших днях, когда на ее берегу он и она клялись в вечной любви. Умру без тебя. Зачахну без твоих поцелуев. В тебе моя жизнь. С тобой до гробовой доски. Ничто не разлучит нас. Ни одна сила в мире не оторвет меня от тебя, мой ненаглядный. Однако спросим теперь: где они? Встретились ли с тех пор хоть однажды? И узнали ли друг друга? Увидел ли он знакомые и милые черты в мелком остром личике пожилой куницы? Быстрыми мышиными глазками разглядела ли она в обрюзгшем мужике некогда пронзивший ее сердце облик? Но Создатель! Разве справедлива жизнь, столь безжалостно поступающая с нами? Плоть наша увядает, быстрее, чем трава в поле. Пусть наши лица поблекли, утратив свежесть юности; но разве наши сердца не могли сохранить любовь? Пусть наши взоры притупились, но отчего наши души отучились видеть друг друга? «Аня, – позвал Сергей Павлович. – Я слепым узнаю тебя».
– Вы грустны, мой друг, я вижу, – покинув кресло и опираясь на трость, отечески промолвил писатель, депутат и герой. – Это достойно. Это изобличает в вас человека с чувствами, что по нынешним временам столь же редко, сколь и благородно. У нас тут, знаете ли, словно по заказу… Умиротворяющая природа. Возвышенные мысли о той, которая там… далеко… – он указал тростью на запад. – Смутное влечение к той, которая…
Никулинский кивнул в сторону Оли, объявлявшей Корнеичу, что последняя уже была и пора по домам; тот в ответ требовал закурганной.
– Знаток обознался, – холодно ответил Сергей Павлович, быстро взглядывая на Олю и поспешно отводя глаза.
– Трогательный романс, – как бы не слыша, продолжал Анатолий Борисович. – И дивно спел наш генерал, кто бы мог ожидать! Но я вас утешу.
Однако, не спеша с утешением, он поднял голову, дабы как следует обозреть потемневшее небо и отметить усыпавшие его и уже засиявшие звезды. Все свидетельствует о приближении волшебницы-ночи. Вот она бежит легкими стопами по верхушкам сосен, спешит по травам, едва клоня их к земле, с тихим плеском пересекает озера и реки. Что несет она с собой? Кто-то сомкнул вежды и испустил последний вздох. Вместе с тем не исключены пылкие лобзания – как пролегомены к последующему не менее пылкому соитию. Или мучительное бдение над чистым листом бумаги. Все сокровища мира за одно слово! В самом деле, написать ли, что он обнял ее, или стиснул в объятиях, или прижал к себе, или что они слились… Боже, какая пошлость. С наступлением вечера в комнату, где он лежал, неслышной поступью вошла женщина. Его сердце затрепетало. Едва светила лампа, было почти темно, но по каким-то неизъяснимым для прочих признакам он тотчас узнал ее. О, если бы он мог встать! Если бы он мог кинуться к ней и припасть к ее коленям, как бездну лет тому назад, когда он просил ее руки и когда на их пути возникли поистине непреодолимые обстоятельства в виде его ничтожного в ту пору положения, молодости, незнатности и прочей дребедени. Правда, у него было несомненное и многообещающее поэтическое дарование – но этот, может быть, самый драгоценный из всех даров, которыми Бог наделяет человека, ничего не значил в глазах тех, кто решал их судьбу. Она была отдана другому, но вряд ли хранила ему верность, как Татьяна своему генералу. Когда по прошествии многих и долгих лет они встретились вновь, он был уже сед и лечил подагру, она же все еще цвела. Вино прежней любви с новой силой кинулось ему в голову, и он написал… Впрочем, эти стихи стали слишком известны, особенно когда музыку для них сочинил по единственному в своей жизни вдохновению в общем-то достаточно бесталанный композитор. Но сочинил – и, скорее всего, как такой же печальный, нежный и страстный отклик на свою былую любовь. И вот теперь она пришла к нему, разбитому ударом, уже почти сошедшему в гроб. По крайней мере, левая его рука была мертва и неподвижна.
Следует ли живописать их последнюю встречу? И не кажется ли вам, что между этим прощальным свиданием и не знающими, чем занять себя, праздными толпами должен быть опущен занавес, непроницаемый для любопытствующих взоров?
Ибо кто из нас достоин видеть ее слезы и слышать его сдавленный, невнятный, скованный болезнью голос, исступленно повторяющий все те же слова. Страшен призрак немощной старости, но еще более ужасны грезы о невозвратной молодости, отчасти напоминающие безответные призывы гибнущего в морских волнах пловца. Счастливы ли были они вновь увидеть друг друга? Применительно ли вообще это слово к очной ставке разрушающейся человеческой плоти и блестящей, искусно поддерживаемой красоты? И стоит ли вообще тем, кто в молодости жадно пил из любовной чаши, много лет спустя созерцать развалины, в которые обратился некогда пылкий любовник?
– Уверяю вас, в этом нет ничего приятного, – внушал Сергею Павловичу писатель, депутат и герой. – Что хорошего, скажите на милость, лицезреть какую-нибудь старую каргу, когда-то страстно стонавшую в твоих объятиях? У нее шея стала, как у индюшки. И ляжки, пышные бывало, как пара сморщенных колбас. Про сад любви я даже упоминать страшусь! Да и ей, я полагаю… У меня, признаться, была не так давно подобная встреча. Я сделал вид, что не узнал. И она, представьте, взглянула, как на пустое место.