Захар Прилепин - Обитель
Он заковылял, из глаз брызнули слёзы, мешаясь с кровью и пробивая в подсохшей корке новые дорожки. Собака залаяла ещё злей.
Ничего не соображая, пристанывая и бормоча, он торопился изо всех сил и всё равно не поспевал.
На счастье случились ворота: пока их открывали, Артём догнал телегу.
Но дальше началось то же самое — ещё минута такого бега, и он бы завалился без сил, и передвигаться смог бы разве что ползком.
Из лошади посыпались горячие яблоки. Артём тут же наступил ногой в одно, почувствовал мягкое тепло.
— Тпру! — вздёрнул вожжи сопровождающий.
Оглянулся на Артёма, хотел снова заругаться, но было лень, и посоветовал лениво:
— За телегу держись, шакал.
Артём схватился за телегу.
Красноармеец отвернулся, и Артём тут же, как в детстве, завалился на телегу животом, свесив ноги — вроде и не едешь особенно, но и не бежишь, всегда можно соскочить и сделать вид, что ничего такого не было.
Красноармеец не слышал теперь ни поспешающего топота арестантских ног, ни рвущегося и свистящего дыхания, но делал вид, что не замечает этого.
И не оглядывался.
Он был добрый человек.
«Как я мог подумать, что меня сегодня не станет?» — думал Артём, разглядывая уши и затылок красноармейца.
…Немного согрелся, пока бежал.
На ступне подсыхал лошадиный навоз.
Кровавая размазня на лице окончательно ссохлась, ветром овеваемая. Если улыбался — с лица опадал сразу целый кусок красно-чёрной извёстки. Он улыбался.
«…Если б святые… под своей извёсткой… умели улыбаться, — в дробной скорости движения телеги думал Артём, — может быть, тоже… их лица… были бы нам лучше видны…»
* * *В майском или июньском мареве соловецкий монастырь, на подходе к нему, мог напомнить купель, где моют младенца. В октябре под сизым, дымным небом он стал похож на чадящую кухонную плиту, заставленную грязной и чёрной посудой, — что там варится внутри, кто знает.
Может, человечина.
От Никольских ворот Артём добрёл пешком — в бумаге значилось, что его определили в духовой оркестр.
Вид у него был, даже по соловецким меркам, редкий — грязные, рваные подштанники, носки в лошадином навозе, пиджак — весь в крови и тоже рваный, кусок чёрной простыни торчит из-за пазухи, грудь, живот и ноги присыпаны соломой, морда кровавая, одичавшая, нос распух, одно ухо больше другого — не притронуться…
«…Кажется, — вспоминал Артём, — это беспризорная сволочь вцепилась в него своими отвратительными голубиными когтями: „…куада, а мне? куада, а мне?“».
Хромой и битый, явился по месту назначения в бывший Поваренный корпус, попросил кого-нибудь главного, вроде дирижёра, долго ждал.
Мир вокруг был громкий, ломкий, много новых цветов, запахов, проходящие мимо разговаривали в полный голос и смеялись о сущих пустяках.
Совсем недавно он был похож на этих людей.
Где-то топилась печка. Знание об этой печке было сродни знанию ребёнка, что у него есть мама, и она за ним когда-нибудь придёт, он не останется без её любви и заботы. С этим знанием можно было жить.
…Наконец, к нему вышел стремительный, высокий человек — он был сосредоточен, думал о чём-то своём, но в двух шагах от Артёма увидел вдруг своего гостя, резко, как стену заметил, встал и тут же убрал руки за спину.
— Валторна? — спросил.
Артём почесал щёку, потом осмотрел свою обезьянью, с кривыми и твёрдыми пальцами, руку, увенчанную чёрными, местами поломанными ногтями.
— Есть хочу. И умыться. Потом — валторна.
— Они просто издеваются надо мной, — сказал, обращаясь к гулким и сырым пространствам Поваренного корпуса высокий человек, похоже, собираясь уйти.
— Я им передам, — пообещал Артём, глядя на свои пальцы, которые никак не удавалось выпрямить.
Человек остановился и погладил свою голову бережным движением, словно успокаивая себя.
…Артёма провели к рукомойнику, вода была холодной, зато помещение умывальни не далее как вчера топили, — Артём теперь мог, подобно насекомому, уловить малейшее присутствие тепла.
Он начал умываться и скоблить голову, вода скоро кончилась. Посудина рукомойника покрылась слоем грязи. В этой грязи можно было разглядеть и клопов, переживших нежданный потоп.
Кто-то без стука вошёл и положил на край рукомойника мыло.
— Вода кончилась, — не оглядываясь, произнёс Артём.
Немного погодя принесли ведро воды и поставили у входа.
Сняв крышку рукомойника, Артём, чертыхаясь, вылил туда полведра — почувствовав при этом, что стал слаб и шаток.
Плеснув на руки, Артём намылил лицо, голову и шею — и долго, долго умывался: вода была немногим холоднее холода, который он принёс внутри, а лицо оказалось очень большим, сложным, разнообразным — его можно было бы умывать целый день.
Потом потащил обрывок простыни из-за пазухи — она прилипла к телу, пришлось, не без некоторого наслаждения, содрать её.
Этой простынёй вытер глаза — всё лицо побрезговал: хоть простынку, в буквальном смысле, от себя оторвал — запах от неё шёл подлый, не родной.
Вторую простынку приспособил, чтоб вытереть руки, которые раза с четвёртого отмыл-таки до локтей; выше уже не было сил.
— Ну что, — сказал вслух Артём, выпрямляясь у рукомойника, — давайте вашу валторну. Сыграю вам… соловецкий вальсок, — и почему-то сразу вспомнил Афанасьева.
К закутку, где он плескался, спешно подошли два человека — мужчина и женщина: каблуки и сапоги определить по звуку было не сложно. Каблуки перестукивали быстро, а сапоги их, будто нехотя, нагоняли.
— Где он? — взволнованно и нерешительно спросила женщина. — Здесь?
«Дура какая, — подумал Артём. — Совсем страх потеряла…»
— Здесь, умывается, — ответил дежурный. — Только он… не по форме… В одних подштанниках…
— Я всё принесла ему.
«Ох и дура», — ещё раз подумал Артём.
Человек в сапогах молчал — он, кажется, был в недоумении: с чего бы это сотрудница ИСО носит брюки какому-то перезревшему леопарду.
Артём тихо открыл дверь, выглянул в коридор и сказал:
— Я здесь.
Галя смотрела на него в упор и глаза её на миг расширились.
Вопрос, который возник внутри неё, был обращён не к Артёму — «Ты?» — а к самой себе — «…Он?»
«…Как бы Галя не убежала с моими брюками…», — успел подумать Артём.
Протянул руку за свёртком.
Она уже справилась с собой. Коротко кивнув Артёму, передала ему мягкий, в газету завёрнутый пакет — так могла только женщина сделать.
— Переодевайся, — сказала; надо же было что-то сказать.
— Сейчас, — сказал Артём: он должен был что-то ответить.