Меша Селимович - Избранное
Османа удивляло, для чего Шехага все это наговорил, мог ведь пообещать и ничего не сделать — так бы и вышло, как хотел. Но Шехагу уже скрутило горе, и в Зафрании он увидел того неведомого и безымянного судью, который приговорил его сына к смерти или приговорит еще кого-нибудь, вот и не удержался, излил на него всю свою ненависть и тоску по сыну. Зафрания вышел белый как полотно, держась руками за стены. А Шехага отправился к вали, чтобы воспрепятствовать этому совершенно его не касающемуся повышению. Приди к нему Зафрания в более удачную минуту, когда тот не был бы в гневе и ярости, пожалуй, кончилось бы тем же, только разговор был бы учтивый. Но Шехага совсем потерял власть над собой; чем ближе старость, тем сильнее терзает его мысль, что после него не останется ничего, даже имени. Теперь между ними открытая война — тайная или явная, конечно, один черт, но надо держать ухо востро, те тоже не ангелы и при первой возможности на удар ответят ударом.
— И ты будь начеку,— сказал он смеясь,— ты на нашей стороне.
— Поэтому они и подослали ко мне Авдагу?
— Авдага самый из них глупый и самый порядочный. Он как дикий кабан — нападает открыто, не ведая, что творит. Может, и они послали. Улики ищут, без верных улик не осмеливаются подступиться к Шехаге. А где их найдешь, эти улики?
— А Скакавацы не скажут?
— Если замешаны, не скажут. Можешь не бояться.
— Я и не боюсь.
— Слава богу. Страх — главный предатель.
Удивительный человек этот Осман, спокойно и холодно судит обо всем на свете, все видит, но и тени страха не испытывает, наоборот, будто даже получает удовольствие от всеобщей заварухи. Ум и хладнокровие его вызывают уважение. Он словно защищен броней Шехагиного могущества, собственного бесстрашия, высокомерия и презрения к людям, дерзостной хитрости, бесцеремонности, способности действовать и молчать, ибо главное для него — дело, а не разговоры о нем. Преданность его Шехаге, видимо, зиждется на том, что он чтит его силу и нуждается в его защите, предоставляющей ему полную свободу действий. Да, пожалуй, они чем-то и схожи, много лет вместе, друг от друга ничего не таят и не могут утаить, настолько они знают друг друга, оба одинаково жестокие, одинаково коварные, одинаково далекие от людей, хоть и каждый на свой лад. Шехага — в силу незатухающей ненависти, Осман — холодного презрения.
Расставшись с Османом и продолжая думать о нем, я слишком поздно заметил сердара Авдагу и не смог свернуть в сторону. Случайно ли он оказался здесь, поджидал ли кого, а может, знал, где я был, но, так или иначе, дьявол послал его мне навстречу и молча пройти не было никакой возможности. Смотрел он на меня так, словно нас с ним связывает общая тайна, или как добрый знакомый, который ждет, что я остановлюсь и мы поболтаем о том о сем. Все же по моему виду и кислой физиономии он понял, что встреча с ним не вызывает во мне восторга и, если меня не окликнуть, я пройду мимо не задерживаясь.
— Где был? — спросил он бесстрастным голосом, точно его это совершенно не волновало.
— Шатаюсь.
— Ты был у Османа Вука.
— Раз знаешь, зачем спрашиваешь?
— Ты сказал ему о нашем разговоре?
— Сказал.
— И что он говорит? Смеется, конечно. Он всегда смеется.
— Смеется и не может понять, чего тебе от меня надо.
— Видать, знает, от кого надо.
— Я спрашивал, что сердар Авдага вынюхивает. Он понятия не имеет.
— О чем еще говорили?
— О Шехаге. Опять из дому ушел.
— Какое тебе дело до Шехаги?
Терпение и упорство в нем чисто бульдожье — не выпустит жертву из зубов, хоть челюсти ему свороти. Неужто так и будет щелкать зубами у моего горла, пока один из нас не рухнет? Ходит вокруг меня как хищник, неуверенный в своем прыжке, но, стоит ему почувствовать, что не промахнется, тут же сломает мне хребет.
Уразумев, что я и Махмуд — слабые звенья в цепи, в нас и вцепился. И не отпустит.
Прекрасная перспектива льдом сковала сердце, а мозг превратила в тяжелое месиво, лишенное всякой способности думать. Это продолжалось одно мгновенье, долгое и мучительное, от ужаса и волнения перехватило дыхание, мысленно я слепо и затравленно озирался, готовый бежать куда угодно, лишь бы избавиться от этого кошмара.
Но подобно тому, как в голове неожиданно и беспричинно образовалась пустота, а в сердце поселился ужас, во мне вдруг вскипела ярость, словно после внезапного застоя бурно заходила кровь в жилах, пробужденная чувством стыда за унизительный страх. Я понимал, ярость не спасет меня, однако запал был слишком силен, и сдержаться я не мог. Разозлился я на себя, на собственное малодушие. Что он знает? Если и впрямь что-то ему известно, почему не ищет в нужном месте? Мусолит веревочку, где потоньше, терзает беззащитного.
Обосновав таким образом свою ярость и обиду, я почувствовал всю ее правомерность и неподдельность.
— Говоришь, какое мне дело до Шехаги? — сказал я сквозь зубы самым язвительным тоном, на какой только был способен, с острым желанием унизить и себя, и его.— А известно тебе, сколько времени я хожу без работы? Вот и увиваюсь вокруг Шехаги, ем его глазами, говорю любезности, только бы он нашел мне какое-никакое место, чтоб хоть не грызть себя за то, что меня отовсюду гонят как последнюю собаку! Понял теперь, зачем мне нужен Шехага? Скажи спасибо, что я еще не подался в гайдуки, к Бечиру Тоске! Ну что ты ко мне пристал? Над сирым и убогим, Авдага, легко куражиться!
— Чего ты взъярился? — спокойно спросил он.— Что я тебе сказал?
— Оттого и взъярился. Ходишь вокруг меня, вынюхиваешь. Возьми и скажи прямо: так-то и так. Что знаю, скажу.
— О чем вы разговаривали с Омером Скакавацем?
— Я уж говорил тебе: хотел купить у него табаку. Не веришь, спроси у него.
— Я спрашивал. Он то же самое говорит.
— Ну что ж ты еще хочешь?
— Это и подозрительно, что вы одинаково говорите. Вот те на. И смех и горе!
— Прости, Авдага, ты все-таки старше меня, но ты, право, чудак какой-то. То, что для любого другого доказательство, для тебя повод для подозрений.
— У меня все на подозрении. И чего ты так яришься? — добавил он рассудительно.— У кого совесть чиста, тот покоя не теряет, а на ком есть вина, вот тот из себя выходит, потому как волнуется.
— Ладно, в чем моя вина?
Он не торопился с ответом, молчал и буравил меня своим тяжелым взглядом, в котором было и сожаление, и обида, и грусть, и еще не знаю что, словно он видел меня насквозь и ему было жалко и обидно, что я не хочу признаться. И не признаюсь, думал я. Выдержу, стисну зубы, перетерплю, пока минует меня эта напасть, как тяжкое ненастье.
А если не минует?
Наглядевшись и налюбовавшись на меня, он снова принялся за свое.
— Легко, говоришь, куражиться над сирым и убогим? А над кем нелегко?
— С меня хватит моей печали, другие меня не касаются.
— А у этих других есть имя?
— Авдага, повторяю тебе: я понятия не имею, что тебе от меня надо. Ты будто ворожить задумал. Околдовать меня хочешь.
Еще раз почтив меня своим умильным взглядом, от которого птица оцепенела бы и обмерла, как от змеиного, он не спеша пошел вниз по улице.
И слава богу, потому что мне стало дурно, я задыхался, будто он уже стиснул мне горло.
В памяти воскресла бабушкина сказка о вампире, черном демоне, которую она мне рассказывала в давние-предавние времена. В ночь под рождество он подлавливал людей на развилках дорог и вскакивал им на спину, вонючий и тяжелый. Человек тащит его, спотыкаясь от тяжести, задыхаясь от смрада, насмерть перепуганный, а вампир спрашивает: «Тяжко тебе?» Человек стонет и говорит, как есть: «Тяжко!» И вампир еще тяжелее делается, а утром человека находят на дороге мертвого. Но если кто ответит: «Нет, не тяжко», тот спасается, демон в тот же миг исчезает, и человек свободен. Слово мужества, отваги — вот ключ к спасению. Позже, думая над этой притчей, я пришел к выводу, что она говорит о жизни: если мы стонем, жалуемся на тяготы, тут нам и крышка; а если говорим: «Выдержу, не дамся» — жить становится легче.
Перехватил меня на жизненном перекрестке черный демон Авдага, взобрался мне на спину. Задыхаюсь я под его тяжестью, словно гору на плечах тащу. Что тяжко мне, я не признаюсь, но что и легко, я еще не сказал. Поборемся. Пока не избавлюсь от страха, не почувствую в душе свободы, мне его не сбросить. А страх еще живет во мне.
Иногда вроде бы и забудусь, чего я, собственно, опасаюсь, а тревога так и гложет. «Что такое? — спрашиваю я себя.— В чем дело?» И тогда, точно из тьмы, выплывает фигура Авдаги и я сразу все вспоминаю.
А каково Махмуду? Если он ничего не знает, подозрения Авдаги сведут его с ума. А если знает, хватит ли у него выдержки молчать? Вдруг, не совладав с мукой, он сознается и, чтоб не сойти с ума, прыгнет очертя голову в бездну? А может быть, он все же совершенно не замешан? Был бы Осман так спокоен, если бы Махмуд что-то знал? Махмуд — все равно что дырявый мешок, он сразу все вывалит, вот Осман и отмахивается от него. Значит, Авдага поджаривает его на медленном огне ни за что ни про что. Схожу-ка я к нему, он наверняка сидит всеми покинутый и несчастный, а я веду себя как сопливый мальчишка. Даже если он таился от меня, негоже оставлять его в самую трудную для него минуту.