Томас Вулф - Домой возврата нет
Я запомнил эти строчки, потому что из-за них в редколлегии журнала разгорелся спор. Более осмотрительные считали, что «пес» — слишком резко: не то чтобы кайзер этого не заслужил, нет, просто слово слишком грубое, не гармонирует с высоконравственным звучанием стихотворения в целом и с литературным уровнем «Ореола». Вопреки моему бурному протесту и не считаясь со стихотворным размером, слово это вычеркнули.
В тот же год я написал еще одно стихотворение, веселое, о крестьянине, который пахал землю у себя во Фландрии и наткнулся на череп; он продолжал мирно пахать, а могучие пушки грохотали, и череп «своей ужасной тайне ухмылялся». Припоминаю и первый мой рассказ под названием «Виргинский винчестер» — про юношу из хорошей семьи, который смалодушничал было, потом набрался мужества, кинулся в атаку и погиб, но восстановил свою честь. Насколько помню, это и есть мои первые литературные опыты; сразу видно, что важную роль играла в них минувшая война.
Я говорю все это, просто чтобы показать, с чего я начинал. Это были первые шаги.
То, что со мной произошло с той поры, в последние годы не раз пытались объяснить одной историей, которая случилась со мной в колледже. По-моему, я никогда Вам о ней не рассказывал. Не оттого, что стыдился своей роли в ней, и не оттого, что боялся об этом говорить. Просто к слову не пришлось; я даже как-то про это забыл. Но сейчас, когда мы расстаемся, лучше, пожалуй, рассказать: для меня жизненно важно, чтобы одно было совершенно ясно — я отнюдь не ожесточенный мученик, не жертва чего-либо, что случилось в прошлом. Да, конечно, было время, когда меня переполняла горечь. Вы прекрасно об этом знаете. Было время, когда мне казалось — жизнь меня предала. Но теперь эта излишняя чувствительность прошла, и с ней прошла горечь. Это чистая правда.
Но вернемся к той, истории.
Как Вы знаете, Лис, когда первая моя книга вышла в свет, мой родной город на меня ополчился. И тогда так называемую «ожесточенность» книги попытались объяснить тем, что в пору колледжа меня однажды лишили гражданских прав. Теперь пайн-рокская история известна всему округу Старая Кэтоуба, а к тому времени, когда книга моя вышла, имена главных участников были уже почти забыты. Но оттого, что среди участников был я, опять пошли разговоры и ту чудовищную трагедию вновь вытащили на свет божий.
Припомнили, да помилует бог всех, кто в ту пору хранил молчание, что однажды ночью пятеро студентов повели своего однокурсника Белла на спортивную площадку, завязали ему глаза и заставили плясать на бочке. Припомнили, что он споткнулся, упал с бочки прямо на горлышко разбитой бутылки, перерезал яремную вену и за пять минут истек кровью и умер. Пятеро студентов — я, Рэнди Шеппертон, Джон Брэкет, Стоуэл Андерсон и Дик Карр — были исключены из колледжа, преданы суду, отданы под опеку родителей или близких родственников и особым постановлением лишены гражданских прав.
Все это так. Но, когда книга моя вышла в свет, историю эту истолковали превратно. Никто из нас пятерых, на мой взгляд, не стал «конченым человеком» и не «ожесточился», что и подтверждает вся наша дальнейшая жизнь. Конечно же, трагические последствия нашего поступка (а из пятерых лишенных гражданских прав по крайней мере трое — не стану говорить, кто именно, — были всего лишь зрителями) наложили темный, страшный отпечаток на нашу юность. Но прав был Рэнди, когда прошептал мне в ту ужасную ночь, пока мы стояли, бледные, беспомощные, и при свете луны смотрели, как несчастный мальчик истекает кровью:
— Мы ни в чем не виноваты… просто мы безмозглые дураки!
Да, такое чувство было у всех нас в ту ночь, когда мы в ужасе стояли на коленях вокруг умирающего товарища. И я знаю, то же чувствовал и сам Белл — он видел ужас и раскаяние на наших побледневших лицах и, умирая, пытался нам улыбнуться, что-то сказать. Он не мог выговорить ни слова, но все мы знали: если бы ему это удалось, он сказал бы, что жалеет нас, что понимает — это мы не со зла, нет, просто по глупости.
Мы убили его… его убила наша бездумная дурь… по, умирая, он только это и мог бы сказать нам в осуждение. И мы разбили сердце нашего Платона — нашего Учителя Гранта, нашего Философа… но когда в ту ночь он посмотрел на несчастного Белла и потом повернулся к нам, он тоже только и сказал вполголоса: «О господи, мальчики, как же это вы?»
И все. Даже отец Белла и тот не сказал нам ничего другого. И когда первая буря миновала, когда затих прокатившийся по всему штату вопль возмущения и негодования, у нас осталось сознание непоправимости сделанного, остался роковой, неотступный вопрос «Почему?», безжалостно стучавшийся в душу, и это было нам самой суровой карой.
Очень скоро все тоже поняли и почувствовали это. Вспышка гнева, из-за которой нас лишили гражданских прав, быстро погасла. Спустя три года нас даже восстановили без шума в правах гражданства. (А мне в ту пору было только восемнадцать, и потому нельзя даже сказать, что я лишен был права голоса.) Через год после исключения нам всем разрешили вернуться в колледж и доучиться. Сердца людей смягчились, более того, скоро все уже порешили так: «Они это не нарочно. Просто они были круглые дураки». Позднее, к тому времени, когда решено было восстановить нас в правах гражданства, общественное мнение стало совсем снисходительно, в сущности, нас уже простили. «Они достаточно наказаны, — говорили люди. — Они тогда были совсем еще дети… и ведь они не нарочно. Да притом (еще довод в нашу пользу) это стоило жизни одному, зато покончило с издевательством над новичками по всему штату».
Что же касается дальнейшей судьбы нашей пятерки… Рэнди Шеппертона уже нет в живых, но Джон Брэкет, Стоуэл Андерсон и Дик Карр вполне преуспели в жизни. Когда я в последний раз виделся со Стоуэлом Андерсоном, — а он адвокат и политический деятель в своем округе, — он сдержанно сказал мне, что тот случай ничуть не повредил его карьере, скорее даже помог.
— Если люди видят, что ты живешь как положено, они охотно забывают, что однажды ты оступился. Они не только готовы простить, по-моему, они даже рады протянуть руку помощи.
«Если люди видят, что ты живешь как положено!» Не стану вдаваться в объяснения, но думаю, что этим все сказано. После той истории ни у кого не вызывало сомнений, что трое из нас — Брэкет, Андерсон и Карр — «живут как положено», я думаю, участие в пайн-рокской истории даже усилило в них естественное стремление «жить как положено». Уверен также: обвинения в безнравственности, в том, что я живу «не так, как положено», которые посыпались на меня, когда вышла моя первая книга, были бы еще злей и беспощадней, если бы со мной не дружили такие приличные люди, как Брэкет, Андерсон и Карр.
Понимаете, Лис, не стоило бы тратить время и вытаскивать на свет этот неизвестный Вам случай из моей жизни, но я подумал: а вдруг Вы когда-нибудь услышите о нем и как-нибудь не так истолкуете? В Либия-хилле кое-кто полагает, что та история вполне объясняет появление моей книги. Вот и Вы тоже могли бы поверить, что она искалечила и ожесточила меня и имеет какое-то отношение к тому, что произошло теперь. Девять десятых Вашего ума и сердца отлично понимают, почему я должен с Вами расстаться, но одна десятая все еще недоумевает, и Вы, конечно, будете доискиваться ответа. Иногда Вы пытались спорить со мной по поводу моего, как Вы полушутя его называли, «радикализма». Я уверен, нет во мне никакого радикализма или, может быть, есть нечто совсем иное, чем то, что называете этим словом Вы.
Так что, поверьте мне, случай в Пайн-Роке тут ни при чем. Он ничего не объясняет. Скорее наоборот. Естественно было бы предположить, что меня, как и остальных участников, он заставил особенно упорно стремиться жить как положено, придерживаться общепринятого порядка вещей.
У Вас есть друг по имени Хант Конрой. Вы нас познакомили. Он всего на несколько лет старше меня, но он одержимо отстаивает права «потерянного поколения», как он его называет, — поколения, весьма громогласным членом которого был он сам и к которому рад был бы причислить и меня. Мы с Хантом не раз об этом спорили.
— Вы тоже принадлежите к этому поколению, — мрачно заявлял он. — Вы появились в одно время. Тут уж никуда не денешься. Хотите вы того или нет, а вы тоже из этого поколения.
На что я всякий раз грубо отвечал:
— Нечего меня тащить, куда не надо!
Если Ханту так уж хочется принадлежать к потерянному поколению, его дело, вот только подозрительно, как люди любят эту роль разочарованных и отчаявшихся. Но меня он не получит. Если меня сочли достойным этой компании, так без моего ведома и против моей воли, и я отказываюсь от такой чести. Я вовсе не ощущаю и никогда не ощущал, что принадлежу к какому-то потерянному поколению. По правде сказать, я вообще сильно сомневаюсь, что есть такое потерянное поколение, разве только считать потерянным всякое поколение, оттого что оно идет ощупью. Впрочем, недавно мне пришло в голову, что если у нас в Америке и правда есть потерянное поколение, оно, вероятно, состоит из тех уже немолодых людей, которые по сей день объясняются на языке, бывшем в ходу до 1929 года, и никакого другого языка не знают. Да, конечно, эти люди потерянные. Но я не из их числа.