Борис Фальков - Горацио (Письма О. Д. Исаева)
— Вот ты и займись этим.
— Но неужели вы будете настаивать на смертном исходе для вас же! Ведь речь идёт о вас, о вашей смерти…
— Вот именно, — подтвердил Амлед. — Кому ж выбирать, если не мне. И, кажется, ты ничего не имел против разговора о ней совсем ещё недавно…
— Как эти люди жаждут гарантированного бессмертия! Как они любят испробованные средства! Как эти люди… пошлы, — прошептал Гор и продолжил громче:
— А вам не жаль таких превосходных деталей, как сколотый гвоздём с ножнами меч?
— Мне, рыцарю? Жалеть о шутовской профессии и наряде шута? Не смеши людей, не смеши меня, Гор.
— Боже, верни ему хоть часть разума… этому рыцарю! Хотя бы ничтожнейшую его часть: здравый смысл!
— Ну вот, теперь ты взываешь к здравому смыслу, а не ты ли сам недавно смеялся над ним? Снова — твоё упущение?
— Противоречие, — поправил Гор, немного успокаиваясь. В голову ему, очевидно, пришла некая новая мысль. — Которое можно снять, если разделить понятия: здравый смысл и разум. То есть, доказать, что они — не одно и то же.
— Глупости, — сказал Амлед лениво. — Во-первых, при достаточно тонкой работе не то что разум и здравый смысл, а ум и чувство неотличимы друг от друга. Во-вторых, весь разум просто и тонко выражен в едином рыцарском кодексе и защищён его неделимой планидой. А в-третьих, что за страсть всё на свете различать?.. Так что — пиши-ка, господин мой, что я говорю. И пусть Амледа поднимут на погост как воина, так-то! А не как купчишку: бросят в грязь. Нет-нет! Ещё поправка: пусть Гамлета. Всё же этот вариант чем-то лучше…
Рыцарь за окном исчез из поля видимости. Вероятно, уже добрался до порога обжорки. Солдаты ещё возились с застрявшей в грязи колесницей.
— С каких же слов мне, по-вашему, начинать?
— Как можно короче и прямей: известно, что… И сразу к делу.
— Известно, — записал рыбьей костью на табличке Гор, — что юноша-поэт должен быть как талантлив, так и обучен. Ерунда. Поистине, он должен быть всего лишь достаточно глуп.
ТАБЛИЧКА СЕДЬМАЯ.
— Прекрасный пример тщеты человеческих усилий, — Гор уныло заглянул в пустую кружку. — Вот трудишься, думаешь, находишь… И всё напрасно. Является кто-нибудь со своим собственным мнением о том, о чём и не слыхивал никогда, и всё: руины, руины, руины. Ужас, ужас! Поймите, принц, нам нельзя отпугивать читателя кровавыми казнями. Нам нужна мера. По сути своей — жизнь штука серая, как воробышек. А вы хотите малевать её красками, подобными тем, которыми рисуются ваши гербы, штандарты и знамёна. Нам нужна проза! Иначе, никто нам не поверит. Публике нужна чистая проза! От крови же, проливаемой вами, поэтами, разводится только грязь… Побольше вон той.
Он кивнул в сторону, наконец, перебравшегося через порог обжорки рыцаря.
— Даже такой вот олух — и тот вас слушать не станет.
— Посмотрим, — усмехнулся Амлед. — Но замечу, что ты жалуешься на поэзию и уповаешь на философию. В то время как нуждаешься, ты сам так сказал, в доверии, в вере. И потому…
— Это большая честь для нас, господин рыцарь Одре! — воскликнул хозяин, подбегая к вошедшему.
Рыцарь с трудом снял с головы шишак, обнаружив лысину, такую же блестящую и в ржавых пятнах. Веки рыцаря — полуприспущены, взгляд — намеренно неподвижен. Разумеется, для него не загадка, что проезжие принадлежат к самой низшей касте: шпильманы, а то и ушли. Их присутствие в том же помещении, где находится он сам, оскорбительно. Тем не менее, он требует пива, что и вызывает нескромное замечание Горациуса-Гора: достаточно ли для того, чтобы пить пиво, иметь глотку, или нужны и другие части тела. Гамлет отвечает на это указанием на необходимость наличия лишь самого пива. Рыцарь недолго сохраняет невозмутимость. В итоге перепалки возникает ссора и, чтобы прекратить её, Гамлет признаётся, что он — принц Датский. Рыцарь отнюдь не склонен этому верить. Тогда Гораций предъявляет как доказательство дощечку со своей рукописью, представляющей собой хронику, которую проезжие только что обсуждали и оформляли. Между всем прочим рыцарь читает в этом документе и такое:
«… другие хроники на этот счёт весьма противоречивы. Одни утверждают, что это произошло в ноябре, другие — что в июне. Однако, все они сходятся на том, что последующие события, а именно приезд Морхольта и поединок с ним Тристана, произошли в начале мая. Нетрудно прикинуть, если в том году июнь следовал за маем как обычно, а ноябрь ещё и за июнем, то, отняв от мая необходимое на прелюдию время — месяца два — мы получим март. Месяц, без сомнения, более близкий истине. Число же месяца, если оно кому-нибудь нужно, можно установить любое, взять его хотя бы из тех же помянутых в других хрониках ноября или июня. Не смертный же это грех, во имя Господа нашего милосердного! Или, чтоб не раздражать недругов, взять из всех их хроник одновременно: двойку — из июня, единицу — из ноября, а майский первый день всё равно праздник. Итак, по-нашему: 12 марта, в день, когда РЫЦАРЬ ОДРЕ встретился в обжорке с ПРИНЦЕМ ДАТСКИМ ТРИСТАНОМ, прибывшим инкогнито в Корнуолл…»
Проезжие, оба, с некоторым изумлением осматривают непредвиденный результат своих споров об имени героя: «Тристан» не обсуждалось, кажется, вовсе. Гораций лишь разводит руками, всему причиной, конечно, именно ненужные дискуссии. Никто не побеждает в них, зато вмешивается некий третий, и выигрывает спор: рыбья кость сама выводит на дощечке своё. Конечно, это просто описка, легко объяснимая поспешностью записи и тем, что несколькими строчками выше поминается такое же имя. Но делать уже нечего, да и аргумент, как это и предсказывалось принцем, действует на рыцаря неотразимо, к некоторому неудовольствию Гора. Которое, впрочем, быстро проходит: ведь хроника — его творение, и неотразимость аргумента — свидетельство её жизнеспособности, способности вызывать доверие, продуманно ли выписывались в ней детали, или случайно туда проникли, какая разница? Это всё равно. И неудовольствие Гора быстро превращается в самодовольство. Ещё бы! Достаточно перечитать последнюю фразу цитаты из хроники, чтобы понять причину доверия к ней Одре. Не считая имени самого рыцаря, предусмотрительно введенного туда заранее, опять-таки, там указано, что не со шпильманом он беседует и даже ссорится в обжорке, и тем более не с ушли, а с человеком происхождения равного, и даже — превосходящего его собственное. Следует приветствовать такие документы, а не оспаривать их. Пока, конечно, они тебе наруку, пока не угрожают твоему благополучию. И рыцарь Одре устраивает проезжим аудиенцию у короля Марка, чтобы запись в хронике стала известной не только ему одному, но и широкой публике, народу.
Разумеется, этот почти вынужденный акт превращает его первоначальное презрение к проходимцам в ненависть. Трудно назвать самодовольство и ненависть чувствами благими. Но сами эти превращения, Гора и Одре, суть необходимейшие и привычнейшие элементы повествования, как и все превращения одного в другое вообще. И, значит, элементы благие.
Что до проходимцев, то их в это время больше занимают другие элементы. Между ними возникает очередной спор на старую фундаментальную тему, в котором правы обе стороны. Прав Гор, указывающий на преждевременность обсуждения смерти принца и утверждающий, что смерть всегда можно успеть придумать и описать. Вопрос лишь — в каком грамматическом времени её описывать, но и это решится после, само собой. Прав, как показывает сама хроника Гора, и принц. Ибо в борьбе вариантов легенды — нет, не о смерти, совсем напротив — о происхождении героя, в которых причудливо переплетаются биографии двух пар: Гамлета с Горацием и Тристана с Гуверналом, победа достаётся всё упрощающему, далёкому от логики и просто здравого смысла Тристану. Победа подтверждается на аудиенции. Отказавшись от гуверналовских тонкостей, на вопрос короля Марка кто они и откуда, простодушный принц отвечает безыскусно и правдиво в самом бытовом смысле, но приняв позу декламирующего поэта:
— Я юноша благородный из стран далёких.
И ничего, кроме этого. Чем как нельзя более удовлетворяет короля, и чем наносит сильнейший удар утончённому рассудку Гора.
В дальнейшем Тристан, всё больше и больше удаляющийся от сложностей психологии, ускоренным порядком теряющий гамлетовские черты, становится и родственником короля Марка. На его генеалогическом древе появляются и другие, известные всей молодой Европе, всему миру новых людей, имена. Марк в восхищении! Словно его собственное происхождение сомнительно и нуждается в подпорках.
В то же время Горацио растворяется в ипостасях Гувернала, и уже невозможно разобраться — кто именно есть он, автор хроники, в различных эпизодах повествования.
Таким образом из двух популярных пар рождается третья, две данные пары превращаются в создаваемую третью, на первый взгляд — совершенно новую, иную, но при внимательном рассмотрении — составленную из хорошо известных всем элементов, зафиксированных в других хрониках, в официальных жизнеописаниях двух первоначальных пар. Иначе говоря, из двух данных истории мира предстоящих путей создаётся третий, точнее — четвёртый путь, поскольку первым следует считать путь уже пройденный. Это превращение описывается Гуверналом одновременно с процессом превращения, в виде очередной саги его хроники, и труд его быстро становится популярным, то есть — памятником литературы.