Джей Рейнер - Доизвинялся
– Может, я всегда был таким. Может, я просто научился ценить приятное.
– Это не ты, Марк. Все это на тебя не похоже.
– Может, тебе просто не нравится сама мысль, что я расту над собой…
– И что? Находишь путь к себе? Послушай, если тебе покажется, что ты переживаешь второе рождение, дай мне знать, чтобы я подстелила полотенца.
– Все извинения, которые я принес, потеряют свою цену, если я и дальше буду писать гадости. Я только создам новых жертв, у которых придется просить прощения. Какой в этом смысл?
– Ну, вот теперь мы к чему-то пришли.
– Ты это к чему?
– Ты сам сказал. Какой смысл извиняться? Ты сам задал вопрос.
– Нет, я всего лишь сказал…
– Ты сказал «какой смысл?». Я тебя расслышала, и ты прав.
– Дело… Дело в том, чтобы загладить причиненное зло.
– Нет, не в этом. Ты упиваешься извинениями. Просто опять ищешь острых ощущений.
– Опять?
– С тобой всегда так было. Ты изображаешь невозмутимость, отсутствие эмоций, но на самом деле кидаешься из крайности в крайность.
– Нет, не кидаюсь.
– Стопроцентно. Марк Бассет непривлекателен. Марк Бассет не может найти, с кем переспать. Марк Бассет ненавидит тот ресторан, Марк Бассет обожает этот. Марк Бассет лучший писатель. Боготворит покойного отца…
– Линн!
– Ладно. Удар ниже пояса. Но отчасти я права. У тебя докторская степень по жалости к себе и восторгам по поводу себя любимого. Никакой половинчатости. А теперь ты подсел на извинения потому, что они тебе кружат голову. Хочешь скажу, почему на самом деле нужно переписать эту заметку? Потому что, если и впредь поливать рестораны дерьмом, это даст тебе еще уйму людей, перед которыми можно извиняться, а тебе как раз того и надо.
– Без толку переписывать.
– Почему?
– Она уже в газете. Я отослал ее вчера вечером.
– Замечательно. И фразу «Прошу уволить меня немедленно» внизу приписал? А ведь мог бы. Почему бы тебе не послать им заявление по электронной почте? Давай же. Нажми кнопку самоуничтожения. «Дорогой Роберт Хантер, мне больше не нужно место в газете. Искренне ваш Марк Бассет…» Марк! Марк, ты меня слушаешь? Марк!
В углу комнаты беззвучно работал телевизор. Я вперился в него, чтобы не встречаться глазами с Линн, но теперь меня приковало происходящее на экране. Шли новости, и хотя звук был отключен, было ясно, что передают репортаж про сотрудников международных гуманитарных организаций, которых взяли в заложники на русско-грузинской границе, и про попытки их семей заставить правительства своих стран сделать что-нибудь для их освобождения. Я уже однажды видел интервью с толпой родителей и родственников: серые от тревоги и недостатка сна безвольные лица; стиснутые зубы, головы внимательно наклонены к интервьюеру; матери моргают, пытаясь не плакать. На сей раз они стояли у массивных дверей Форин-офис, министерства иностранных дел Великобритании на Кинг-Карл-стрит в Уайтхолле, где предположительно с ними только что встречались представители правительства, которые старались (но безуспешно), чтобы их речи звучали успокоительно.
Но заинтересовали меня не они, а женщина, быстро идущая к подъезду за их спинами, та самая женщина, которая показалась мне знакомой в репортажах о переговорах по репарациям за рабство в Алабаме несколько дней назад. Сейчас я действительно ее узнал. Я ткнул пальцем в экран.
– Посмотри, как она держит перед собой книги.
Линн раздраженно повернулась к телевизору.
– Кто?
– Вот эта. Идет на камеру. Посмотри. Это она. Разве ты не помнишь? Именно так она ходила в университете. Книги. Высоко перед грудью, будто защищается. Прячется.
– Нет, не прячется.
– Да, прячется. Это…
– Ну и что с того, если это она? Какая разница? Никакой!
– Сама знаешь, что большая. Сама знаешь, что я ей сделал. Сама знаешь, что случилось.
– Ты уверен, что тебе следует говорить об этом со мной?
– Если мне и надо перед кем-то извиниться, то перед ней обязательно.
– Черт, Марк, я так больше не могу. С меня хватит.
Дженни Сэмпсон. Один звук ее имени вызывает у меня отвращение к самому себе. Мы вместе поступили в университет Йорка, где оба изучали политику: она напряженно, я с напускным легкомыслием. За два года и семь месяцев мы едва обменялись парой слов, хотя часто оказывались в одной маленькой семинарской группе. Встречаясь в кампусе, мы находили повод смотреть себе под ноги, или на деревья, или куда-нибудь еще, но только не друг на друга, так как устали от бесконечных «привет» с натянутой улыбкой. Она была впечатлительной и серьезной и хотя силилась следовать последней моде, всегда что-нибудь выбивалось из стиля – ужасно практичные туфли или бежевая кофта поверх топа на молнии – и тем самым выдавало, что на самом деле ей все равно. У нее был прямой узкий носик, изящные губы, и она не красилась. Я всегда считал, что она чересчур поглощена собой.
Потом однажды утром она ни с того ни с сего пришла мне на помощь. Тянулся семинар по Парижской коммуне, и я доказывал, что в ее истоках была не какая-то там тяга парижан к равенству, а их чувство превосходства и ненависть к остальной Франции, что решение выйти на баррикады было всего лишь крайней формой антикосмополитизма. Парижане просто ненавидели всех остальных. Прекрасная теория за исключением одного: я вообще ничего по Парижской коммуне не читал, и подкрепить свои постулаты мне было нечем. Я придумал ее на ходу, потому что мне наскучило слушать руководителя семинара, надоедливого человечка, упорно называвшего всех товарищами. Он утверждал, что коммуна выросла из искренней веры в непоколебимую логику организованного равенства, и, хотя я присоединился бы к его мнению, меня раздражало самодовольство руководителя. Я продержался пять минут, и, когда уже готов был признать поражение, величественно вступила Дженни. Она ссылалась то на одну, то на другую монографию по истории Парижа. Она цитировала Расина и Гюго. В ужасающих деталях она описывала механизм французского местного самоуправления. Но поразила меня последняя фраза:
– Как писал в своей новаторской истории французского народа Бокьюс, Париж это не место, а состояние ума и идентифицирует себя исключительно по тому, чем он не является. А не является он Францией.
Повисла тишина. У руководителя дернулся нос. Руководитель им шмыгнул, потом поглядел на часы и сказал, что встретимся через неделю.
После, на улице, где ветер злобно свистел в каменных каньонах современного кампуса, я поблагодарил Дженни.
– Но последняя цитата. Где ты ее выкопала? Кто такой Бокьюс?
Прикусив нижнюю губу, она застенчиво потупилась.
– Поль Бокьюс.
– Шеф-повар Поль Бокьюс?
Она кивнула.
– Он написал монографию по истории?
Дженни покачала головой.
– Нет, я ее придумала. Мне нужно было что-то, чтобы утереть нос этому засранцу.
Я улыбнулся. В устах Дженни Сэмпсон слово «засранец» показалось гораздо резче, грубее и злее обычного.
– Поэтому ты выбрала великого французского шеф-повара?
– Я читала на ночь одну его книгу, и это была первая фамилия, которая пришла мне на ум, и… ну…
– Ты читаешь поваренные книги?
Она покраснела.
– У меня такое хобби.
– Серьезно? Поверить не могу. Я думал, я единственный, кто…
На следующий вечер она пришла ко мне с простым и довольно мило приготовленным луковым пирогом. (За мной было главное блюдо из утки, которую я пожарил на ее собственном жире в горшочках.) Мы обедали, она рассматривала мою коллекцию поваренных книг, и, наконец, у раздела мясных блюд, мы поцеловались. После все должно было бы стать просто и прямолинейно. Последовала бы серия незамысловатых маневров, которые легко бы привели к тому, что мы переместились бы в горизонтальное положение, потом от одетости перешли к раздетости, от возбуждения – к истощению. И принимал бы в них участие мужчина, который не был мной.
Я не случайно в двадцать лет оставался девственником. Девственность была частью меня, как мои измученные стопы и громоздкие ляжки, и неспособность избавиться от нее уходила корнями в тот кошмарный вечер с Венди Коулмен, когда она попыталась и не сумела найти искомого. Воспоминания были такими тягостными, что два года спустя, когда представилась хотя бы возможность секса, я пришел в такой ужас, что не сумел выжать из себя требуемой упругости, так и остался безнадежно мягким.
Это второе унижение привело к третьему и к четвертому и так далее, пока я (вполне логично) не поймал себя на том, что сторонюсь женщин, если только не напился до омерзения, а тогда уже я сам никого не привлекал. Я не был импотентом. Наедине с собой у меня проблем не возникало, а занимался рукоблудством я довольно часто – иногда в ущерб здоровью. Некоторое время я даже подумывал, а не голубой ли я. Преодолев мучительную неловкость, я купил гей-журнал в маленьком киоске на Кингс-кросс и быстро обнаружил, что это не для меня. Иллюстрации были неожиданными, информативными и полными розовой плоти, но нисколько не возбуждали. Если мысль о сексе с другими мужчинами меня не заводила, когда я был один, то уж точно ничем не поможет, когда я буду с кем-то. Значит, гомосексуализм отпадает. Девственность опутала меня, липла ко мне как дурной запах. К тому времени, когда появилась Дженни Сэмпсон, я уже отчаялся.