Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 4 2006)
— Как хорошо мы тогда жили… Ваш домик… Ваша мама и ваша тетя… Я их каждый день проведывал… Такие люди хорошие, соседи… Чай пили. Я им играл на баяне Чайковского, вальс “На сопках Маньчжурии”… Они любили музыку, понимали ее, не то что нынешние…
Помню те времена. Они ведь не больно давние. Приедешь зимою своих попроведовать, у них Юрий сидит, греется. Уже в ту пору его родители умерли, свой дом он не топил, объясняя: “Органы… КГБ… Через дым отравят”. Зиму напролет жил в нетопленой хате. Но — человек живой: с утра бежал греться в наш дом. А еще днем приходил: порою щи хлебал, обязательно пил чай, дремал возле печки.
Бани ли, обыкновенного мытья Юрий не знал, одежку понятно что не стирал и не менял, пока не истлеет. Да еще порою занимался бегом. Как он утверждал, “для здоровья”. Бегал, а значит, потел. И когда он оказывался в тепле, возле печки, то дух от него шел по вони и ее крепости — невообразимый. Как мои говорили: “Глаза щипет, на губах — горечь. Хоть противогаз одевай. Мы уж потом все форточки и двери настежь открываем, проветриваем”.
В теплую пору Юрия привечали на крохотной верандочке да под навесом, у летней кухни. Здесь — воля и свежий воздух. А вот осенью да зимою Юрий был гостем нелегким: заходил, снимал у порога свою обувку, оставаясь в драных прелых носках или тряпичных обмотках, усаживался возле печки, расстегивал и порою снимал зипун, грелся. Волна за волной поднимался и плыл по дому острый, тошнотный дух.
Но хозяева, тетя Нюра да мама, виду не подавали. Предлагали щей похлебать, чаю попить. Сушили его обувь возле духовки, давали чистые носки да тряпки для портянок. А еще — внимали горестным повестям соседа. Величали его только по имени-отчеству. Терпеливо ждали, когда он задремывал, откинувшись на стенку. Словом, жалели.
А по-иному не могло быть в нашем старом доме, где один из вечных законов: “Сирого приюти”.
Прежде, в годы послевоенные, в поселке было немало и нищих, и сирых. Володя Лаптев от двора ко двору бродил с тощею сумою. Володя Рожков — бывший офицер-танкист. Вася-Хаба, Настя-дурочка, которая, как и Юрий, зиму напролет жила в холодной яме-землянке, даже без дверей. Много было в ту пору беды. И никого со двора не гнали. У самих порою пустые щи с лебедой да желудевые пышки-джуреки. Но для убогого постараются: тыквы ли запеченной, свеклы, а то и картошки найдут, чаем напоят, пусть морковным, но горяченьким. Отдадут нелишнюю копеечку или тряпки. Нищим никогда не отказывали. Тем более когда стали получше жить.
А Юрий и подавно — сосед. Его беда на глазах. Копеечная пенсия, а цены все время растут. Сначала он в столовую ходил.
— Мне же надо хоть один раз в день горячее есть, — говорил он. — Щи беру и гуляш.
— Да, да, обязательно… — одобряли его мои домашние.
Потом гуляши стали дороги.
— Я щи беру, а на второе просто гарнир, макароны…
— Правильно, Юрий Александрович, желудок должен работать…
Но потом и щи стали не по карману.
— Беру молока два литра и хлеб, — объяснял он. — Мне молоко необходимо.
Через недолгое время пришлось и с молоком расстаться.
— Лишь хлеб и чай… — сообщал он. — Еще горох варю, через день. Он полезный. Больше ничего не выходит. Вот давайте посчитаем.
Они сидели, так и эдак считали — мама моя и тетя Нюра. Но как ни считай, а легче, конечно, умереть, чем жить на Юркину пенсию. Хлеб да чаек жиденький, да горох — как праздник.
Летом легче: тютина, смородина, абрикосы, вишни, потом яблоки, сливы. Юрий кормится словно птица божия.
А еще он летом работает на людей.
— Помогаю. Копаю… Большой огород у них.
— Навоз вожу в тачке…
— Пропалываю. Трудная работа: согнувшись, каждую травинку руками.
— Нет, нет... Денег я не беру. Это же мои друзья. Кормят меня. Первое и второе…
После таких трудов он еле бредет. Усталый. Какие у него силы…
— Батрачит. Нашли дурака. За бесплатно, — рассуждают трезвые люди.
Так ли, эдак, но летом для Юрия рай земной: тепло одно чего значит. И еды побольше. Зимой становится тяжко. Одна лишь отрада — наш старый дом. Тетя Нюра и мама моя всегда приветят. Можно погреться и даже подремать возле теплой печки. Щей горячих нальют и чаю — вдоволь. Юрий — человек щепетильный: со своим хлебом идет в тряпичной сумке.
— Нет, нет… — отказывается он. — У меня свой хлеб, я принес. Мне только чаю, хороший у вас чай.
Вконец иссохший и почерневший уже не лицом, а ликом от голода и от стылости, в нашем доме он словно оттаивал и разумные речи вел, вспоминая прежнюю жизнь да сетуя на тяготы нынешней. Иногда он приносил баян, который облупился, расклеился вместе с хозяином, переживая времена несладкие. Но Юрий что-то играл, объявляя громко: “Чайковский! „Времена года”!”
Теперь старому дому пришел конец. Когда, схоронив сестру, тетю Нюру, мама моя впервые осенью стала собираться на зимовку в город, для Юрия это была трагедия. Он изо дня в день отговаривал:
— Зачем вы уезжаете? Здесь такой воздух замечательный, чистый, пахучий! — Он картинно вдыхал полной грудью и руки возводил. — Аромат! А в городе… эти машины, заводы… И воды там нет. Ведь ваша вода, она такая вкусная. Поэтому у вас такой чай замечательный!
Мать моя лишь вздыхала.
— Я буду два раза в день приходить к вам, — обещал Юрий. — Буду вам печку топить, воду носить, в магазин ходить. Оставайтесь… Скучать не будете. Я буду играть на баяне. И патефон принесу с пластинками… Там — Бетховен, Шопен, Мусоргский…
Второго веку никому не дано. И нашему старому дому — тоже.
Поздней осенью да зимой в поселке бываю я редким наездом ли, проездом. Конечно же, навещаю наш старый дом. Отопру замок, войду в пустые, гулкие комнатки — и скорее вон. По двору пройдусь, повздыхаю. Голые деревья, заборы, сороки стрекочут да посвистывают синицы. Соседей не видно. Да и какие теперь соседи: сплошные квартиранты-беженцы ли, переселенцы из Казахстана да Узбекистана.
У Юрия во дворе вижу набитые тропки, значит, живой он, хотя ставни окон затворены. Это — для тепла. Дом его по-прежнему обходится без топки, в любые холода.
Самого Юрия зимою, слава богу, вижу я вовсе редко. Глядеть на него — сердце болит. Вот он еле бредет: маленький, гнутый, в тяжелом зимнем пальто, стародавнем, видно, от отца осталось. Зимняя шапка с опущенными ушами, а под шапкой для тепла какая-то грязная тряпица, чтобы не поддувало. Голова-то усохла, вот и шапка стала большой. Лицо у Юрия — в кулачок. Впалый от беззубости рот. Острый нос, а глаза провалились. Еле бредет. Еле тащится. И куда?.. Нынче таких людей не больно привечают. Иные пришли времена.
Возле дома
Старый дом наш и двор в пору летнюю тонут в зелени. Возле ступеней крыльца, словно богатырский дозор, растут два лопуха, раскинув просторные листья, пахучая мята тянется, вот-вот зацветет.
Вроде нехитрый убор. И ежедневного полива не просит. Лишь в долгую жару надо поддержать. И все.
В двух шагах от крыльца — гущина ландышей. Они уже отцвели нежными колокольцами, но зелень листьев свежа.
Возле погреба с просевшей покатой крышей, возле старых сараев вначале приютилась, а теперь осмелела, стайкой растет дикая моркошка в белом пахучем цвету. А рядом, тоже рослый, — козлобородник да заячья капуста, когда-то привезенная от далекого озера Назмище. По земле стелется птичья греча да ползучий клевер с белыми и розовыми головками, тут же вольно раскинулась дикая люцерна, а рядом — стройная смолевка с лазоревым да фиолетовым цветом. Но ее краса уже позади. Полевой вьюнок робко пробирается, выказывая белые граммофончики. Словом, много всего.
Но все это не само собой собралось, не в единый час. Двор зеленый и глушный, но каждый год в свою пору надо выкашивать аржанец, пырей да вейник. Чистотел надоедный выдираю весной целыми копнами. Воровски остается он и желтым глазом глядит лишь в уголках укромных. Коноплю, крапиву, колючий осот выдергиваю с корнем, кошу, иначе поднимутся они вровень с крышей. Оставляю помаленьку лишь добрые травы. Пусть живут.
Несколько лет назад в тени у забора, под старой развесистой вишней объявился морковник. Откуда он взялся, не знаю. Птицы ли, ветер — словом, бог дал. Я не стал его трогать, пусть растет. Он и вырос. А в году следующем по весне объявилось целое семейство морковника. Там же, в тени. Обосновались, никому не мешают, лишь радуют. А одно из растений, видно самое смелое, шагнуло поближе, к самой тропке. Там и растет. На виду, на свету и, как говорится, на людях.