Доминик Фернандез - На ладони ангела
Перед тем, как разойтись по домам и завалиться в кровать, опьянев от оргии шумных метафор, воспевавших зубы, глаза, бедра и скрытые прелести наших красавиц, мы также, бывало, мечтали о выпуске журнала, в котором бы печатались наши стихи. Я помню также тот вечер, когда запыхавшийся мальчишка, соскочив с велосипеда со стопкой спецвыпуска «Карлино», бросился с воплем к припозднившимся читателям: «Коалиция объявила войну Москве! Германские и финские войска вторглись на территорию большевиков!» В этой новости меня больше всего поразило упоминание маленькой скандинавской республики. В прошлом году вся пресса расписывала сопротивление армии Маннергейма, героизм финских солдат, которые скользили на своих лыжах, подобно эльфам, и то, как они били с флангов русские танки, чья выгоревшая броня еще долго дымилась посреди снежной пустыни.
Из всех моих тогдашних подружек самое нежное воспоминание я сохранил о Джованне Б. Будучи родом из еврейской семьи крупных книгоиздателей, именно она посвятила меня в тонкости расовых законов и научила ненавидеть антисемитизм. И хотя политика Муссолини сильно отличалась от геноцида в Германии (мне кажется, итальянским евреям никогда не угрожала физическая расправа, да и концлагерей на полуострове не было), все же она привела к целой череде одиозных выходок и преследований на государственном уровне.
Я часто попрекал Джованну виллой ее родителей и их роскошным образом жизни, и не совсем искренне, поскольку наша принадлежность к столь разным социальным кругам служила мне лучшей гарантией того, что наши отношения ограничатся безобидной дружбой. Как-то раз я встретил ее хмурой и неприветливой.
— Ты злишься на меня?
— Что ты несешь, Пьер Паоло! Просто сегодня утром в теннисном клубе мне заявили, что все корты заняты.
— Ну и что?
— И что для меня теперь всегда все корты будут заняты! Ты понимаешь, я больше никогда не смогу играть. Больше никогда!
— Буржуазный спорт, милая моя, — ответил я, пожав плечами. — Или ты собираешься всю жизнь следовать социальным обычаям своей касты?
Она подождала, пока я захлебнусь в своей лжи, и спокойно ответила:
— Я не смогу играть, потому что у меня отобрали клубную карту, и у меня отобрали эту карту, потому что я еврейка.
Таковы были новые порядки: все стадионы, бассейны, театры, кино, железные дороги, музеи, почтовые отделения и даже больницы отныне стали запрещены для рода Авраама. Я покраснел до ушей и сбивчиво извинился. Она не обиделась на меня за эту бестактность, но с удовлетворением преподнесла мне двойной урок. Благосостояние родителей моей лучшей подруги не должно было вменяться ей в вину!
Мы прогуливались с ней по узким безлюдным улочкам. Запрет на посещение общественных мест распространялся даже на трамваи. Я, правда, не утруждал себя возить на велосипеде свою подругу, с которой я предпочитал беседовать об Артюре Рембо и Умберто Саба, но чьи очки с толстыми линзами, коротко стриженные на затылке волосы, плоская грудь и губы, которые она демонстративно не красила, не подходили моей репутации обольстителя. Она спросила, нет ли у меня велосипеда, чтобы съездить в парк Маргариты. И я подло ответил, что нет, испугавшись, что приятели, увидев, как я ухаживаю за близорукой девчонкой, поднимут меня на смех.
— Ты разве не знаешь, что я из очень бедной семьи? — сказал я ей, желая ее оскорбить.
Наверно, я недооценивал Джованну, находя ее скорее некрасивой, чем хорошенькой. Если бы я ставил целью снискать своим общением с ней симпатию у моих друзей, то интеллектуального превосходства Джованны оказалось бы достаточно, чтобы она выглядела в сотню раз привлекательней, чем те куклы, с которыми я красовался на берегу озера.
Мы вместе открывали для себя Фрейда и Жида, Шопенгауэра и Лотреамона, избавляя себя от занудного чтения и обсуждения обязательных итальянских классиков. В университете, из которого ее исключили, я, как и она, испытывал отвращение к официальной программе, сведенной директивами сверху к так называемому культурному наследию Италии. Я по-прежнему считаю, что наши писатели, от Петрарки до д’Аннунцио, были слишком пафосными и правильными, в их книгах, которые были калькой латинских оригиналов, не хватало жизни, хотя тогда из-за необходимости борьбы с фашизмом мы доходили до крайностей, не признавали, к примеру, Боккаччо, или недооценивали какого-нибудь Челлини или Микеланджело. В своих литературных спорах мы впадали в неистовство, которое подогревалось нашими личными мотивациями. У Джованны — ее еврейская кровь, из-за которой она подверглась унижению со стороны итальянского общества, недостатки которого она могла осудить с особой суровостью. У меня — чувство обособленности, отчуждения. Мой скептицизм, нацеленный на любую общепринятую норму, подвергал одинаковому недоверию и государственных деятелей и знаменитых писателей. Эта солидарность маргиналов сплачивала наше взаимопонимание: к неведению Джованны, поскольку я по-прежнему остерегался раскрывать ей правду о ее друге.
Мы трепались с ней то в залах гастронома, украшенного в вызывающем австрийском стиле, то сидя в кафе на обтянутых протертым молескином диванчиках. В отличие от остальных девушек, она пила лимонад, не оставляя следов губной помады на стакане. Беседы, исполненные нежности и простоты, ведь все условия, чтобы я чувствовал себя свободно, — социальное неравенство наших семей и почти полное отсутствие сексапильности у Джованны — были соблюдены. Лишенная какого бы то ни было кокетства, она и не стремилась понравиться, избавляя в свою очередь меня от пошлого флирта. Тем не менее, надо признать, что даже студентка, с которой ты болтаешь о мотивах поступка Лафкадио или о крайних политических взглядах Леонардо, даже она может приревновать тебя к обыкновенной секретарше, которую ты возишь в зоопарк глазеть на курочек в заброшенных вольерах. Наша дружба, проходившая под покровительством великих поэтов и философов, пошатнулась в тот день, когда она застала меня на авеню Корсо, по которой я гордо разъезжал на велосипеде с блондинкой Нериной, пристроившейся у меня между коленей.
9
В моем влечении к общению с противоположным полом очень сложно было различить истинный мотив. Подсознательное желание удостовериться в своих мужских способностях? Сбивающая с толку уловка? Искренняя надежда стать «нормальным»? Страх последствий разоблачения? Чтобы там ни было, надо сказать, что времена весьма благоприятствовали моим намерениям. Сегодня, когда нравы изменились, от меня незамедлительно потребовали иных доказательств, нежели чтение наизусть последних стихов Поля Элюара, тайком переправленных из Парижа.
Губы покинув
слово пустилось
вдаль наугад
— прошептал я Джованне, которая округленными губами неторопливо потягивала через соломинку свой «Сан Пеллегрино».
Я с легкостью сдавал экзамен на галантность, не подвергая себя риску оказаться в неловком положении. Девушки тогда редко принимали у себя дома парня, тем более в часы, когда родители не могли осуществить свой надзор. Между полами был возведены строгие барьеры. Единственными дозволенными знаками нежности оставались рукопожатие и поцелуй в щеку. Джованна, воспитанная в семье, в которой традиция помолвки сохраняла свое древнее значение, не позволяла мне целовать ее. Наверное, она догадывалась, что от меня не стоило ожидать настырных приставаний. Позже те женщины, которые любили меня, и которые знали, почему я не могу ответить им взаимностью, относились ко мне нежно именно потому, что я их не утомлял своим флиртом. И они любили во мне мужчину, чья бескорыстная дружба не грозила перерасти с минуты на минуту в настойчивые ухаживания, как того предписывает кодекс чести любому юному итальянцу!
Так или иначе, в двадцать лет я по-прежнему оставался наедине со своею тайной, опасаясь, как бы одна из моих знакомых, устав от нашей литературной дружбы, не востребовала иных знаков внимания. Опасности такого рода не угрожали только с киноактрисами. Высунувшись из окна нашей квартиры, на виа Нозаделла, 50, я мог разобрать почти все, что красовалось на афишах, расклеенных напротив входа в «Рекс», маленький дешевый кинотеатр, в котором каждые три дня показывали новый фильм.
За четырьмя буквами этого пафосного названия еще можно было различить нацарапанные на штукатурке, но до конца не стершиеся заглавные прописные буквы предыдущего французского названия, более подходящего для нашего скромного квартала: Мулен Руж. Переименование, осуществленное за несколько лет до войны по прихоти Акиле Стараче. Секретарь фашистской партии собственноручно составил список иностранных названий, подлежащих переименованию. К запрещенной лексике причислили такие слова, как «панорама», «кашемир», «флэш», «пардон» и «с’иль ву пле». Магазины «Стандар» быстро переименовали в «Станда». Манипуляции коснулись также географических названий (Курмэйер переделали в Кормайоре, а Сен-Венсан в долину д’Аосты в Сан Винченцо) и даже обыкновенных имен: популярная актриса Уэнда Осирис, которая в свое время, дабы придать экзотическую пикантность своим рискованным позам, сделала ставку на египетский имидж, была ретроградно латинизирована в Ванду Озириду. То, что моим друзьям позволялось зваться Матиас (вместо Маттиа) и Даниель (вместо Даньеле), было высшим проявлением фронды, которое сознательно прощалось молодым людям, к своему неудовольствию обнаружившим в один прекрасный день во всех киосках сигареты «Лондон» в новой упаковке с названием «Фиренце».