Маргарет Дрэббл - Мой золотой Иерусалим
Как и предсказывала сестра Хэммонд, я освоилась. Теперь я знала, в какое время приходить и как лучше подсунуть мою карточку в стопку, чтобы меня пораньше вызвали. Все здесь было так бессистемно, что перехитрить эту их систему не мог никто, но иногда неожиданно удавалось добиться чего-то в свою пользу. Я научилась прочитывать вверх ногами бумаги, на которых значилось: «Не для больных». Научилась проходить осмотр, снимая с себя минимум одежды. Поняла, что таблетки железа и витамины надо выбивать — их вечно забывали выдать. И все равно визиты в клинику были сплошной мукой — беспросветным мраком без малейшего проблеска радости. Моя единственная цель всегда состояла в том, чтобы как можно скорее унести оттуда ноги. Больше всего я ненавидела бесконечные разговоры о родах, которые постоянно велись вокруг меня в очереди. Все живописали, как рожали они сами, как рожали их сестры, матери, тетки, бабушки и подруги, а остальные, в том числе и я, раскрыв рот слушали. И самое постыдное, что эта тема интересовала нас больше всех других, вернее сказать, другие нас вовсе не интересовали. Роды, боль, страх и надежда — вот что помогало нам сплотиться в мрачном благоговении, и узы эти были столь крепки, что даже я — дважды и трижды пария из-за отсутствия у меня мужа, из-за наличия образования, из-за моей классовой принадлежности — даже я иногда не выдерживала и считала себя обязанной внести свою лепту в общий разговор. Например, поведать всегда проходившую на «ура» историю о том, как моя сестра рожала своего второго в снежную бурю прямо в санитарной машине. Голос природы и впрямь оказался столь силен, что к концу шестого месяца наших визитов в клинику дамы из приемной стали мне ближе моих старых друзей.
Беременность открыла для меня несколько интересных моментов, о которых раньше я даже не подозревала. Обнаружилось, например, что на свете множество беременных. Улицы были буквально запружены ими, а между тем, прежде это не бросалось мне в глаза. Даже Британский музей и, пожалуй, Британский музей особенно, кишел серьезными интеллигентными беременными вроде меня, склонявшимися вместе со своими еще не родившимися младенцами над рабочими столами. Через некоторое время такое же открытие мне предстояло сделать и относительно количества детей. Кроме того я оценила, как много значили для меня раньше случайные проявления мужского внимания — мои единственные трофеи в сексуальной игре. Теперь-то, разумеется, мне пришлось научиться обходиться без них, ведь мужчины не высовываются из окон машин, чтобы возгласом или свистом выразить свое восхищение будущей матерью, они не пялят на нее глаза в поездах метро, не отпускают остроумные замечания на ее счет в кафе и магазинах. Прежде меня частенько баловали таким вниманием, ведь я была высокая, стройная, ну, словом, заметная. И все эти оклики мне крайне льстили. Сейчас я уже могу признаться, что чем эфемернее были мои связи, тем больше удовольствия я от них получала. Ведь и связь с Джорджем была эфемерной, если только слово «эфемерный» применимо к отношениям, чреватым столь неэфемерными результатами. Джордж, Джордж! Я постоянно думала о нем и иногда специально включала приемник, только бы услышать его голос, читающий какие-то объявления. Я еще не верила, что выдержу все это, так ничего ему и не сказав, но не представляла, как сказать. Иной раз, повспоминав Джорджа, я погружалась в такой омут грусти, любви и сожалений, что старалась гнать все воспоминания прочь.
Знакомые отнеслись к моему положению со смесью любопытства, восхищения, жалости и равнодушия — примерно так, как и следовало ожидать. Наверняка обсуждение вопроса о том, кто отец ребенка, имело место, но никого из этих людей я не знала достаточно близко, и прямо меня никто спросить не мог, разве что в шутку, а шутку парировать легко. Ничего не объясняя, я намекала, что у меня есть кто-то, кого никто не знает, и вообще у меня все в порядке. Только Лидия Рейнолдс — моя приятельница-романистка — была действительно захвачена происшедшим. Время от времени мы с Лидией вместе завтракали, она работала недалеко от Британского музея в одной из картинных галерей, где выставлялись акварели. Иногда Лидия, если ей нужно было что-нибудь напечатать, заходила и в музей, в зал, где стояли пишущие машинки, но последние месяцы она не появлялась, из чего я делала вывод, что работа у нее не ладится. Узнав, к концу моего четвертого месяца, что я в положении, она спросила только одно:
— Но ведь это не Джо, правда? Надеюсь, нет? Ведь какой ребенок может родиться от Джо, даже подумать страшно! И потом Джо и так достаточно плодовит, как по-твоему?
Я заверила, что Джо здесь ни при чем, и, по-моему, она осталась вполне довольна. Потом я спросила, что нового в ее творческой жизни, и Лидия нахмурилась, уставилась в стол, левое веко, как всегда, нервно задергалось, и она с горечью призналась:
— Ох, ужасно, просто ужасно, все хуже и хуже, совершенно не могу работать. Мне нечего сказать. Нечего, и все тут!
— Если тебе нечего сказать, — удивилась я, — так зачем стараться? Почему бы немного не отдохнуть?
— Не умею отдыхать, — заявила она запальчиво. — Не умею, и все. Когда я ничего не пишу, я такая несчастная, такая потерянная, просто жить не хочется. Ни за что не могу взяться. Ничто меня не радует.
— Это пройдет, — стала успокаивать я ее.
— Не понимаю, в чем дело, — жаловалась она. — Может, я выдохлась?
— Если бы ты так считала, ты бы этого не спрашивала.
— Да. Может, ты права. Интересно, как это получается у таких, как Джо? Каждый год по роману, уже сколько лет. Откуда что берется?
— А мне казалось, тебе не нравится то, что пишет Джо.
— Не нравится.
— Чего ты тогда терзаешься?
— Я всегда терзаюсь. Чем вообще не писать, я бы лучше написала плохую книгу.
— Так в чем дело? Напиши.
— Не могу, — простонала Лидия. — Начинаю, а закончить не могу. Как я тебе завидую, Розамунд. Твоя работа всегда при тебе, ты знаешь, что тебе делать. Придумывать ничего не надо. Все твои материалы здесь — лежат и дожидаются, когда ты придешь, приведешь все в порядок, соберешь воедино. Похоже на обычную работу. Мне бы тоже хотелось писать о чем-то известном, а не просто так! До чего надоело вытягивать из себя замыслы! Я совсем как большой грязный паук, что тянет сам из себя паутину. Вот если бы я могла написать книгу о елизаветинских поэтах!
— Что же тебе мешает? — спросила я, но Лидия только тяжело вздохнула и принялась торопливо грызть ногти.
— Я же не такая образованная, как ты.
Когда я встретилась с ней в следующий раз, она во всех подробностях поведала мне о том, как у нее когда-то был выкидыш. Сначала она стала меня убеждать, что я, несомненно, рехнулась, раз собираюсь заводить ребенка и губить свою жизнь, словом, понесла всем известную чушь, но говорилось это не всерьез, ей просто требовалась прелюдия к ее рассказу.
— Видно, все дело в том, что ты действительно хочешь иметь ребенка. Может быть, подсознательно? Как ты сама считаешь?
Я пожала плечами, не зная, что ответить, а она продолжала:
— Знаешь, забавно, но когда-то я тоже была беременна, — сказала она. — Страшно вспомнить! У меня только что вышел первый роман, и я в первый раз приехала в Лондон, связалась здесь с шайкой разных идиотов и спала с ними со всеми налево и направо. Вот жизнь была! Особенно после моего Донкастера. Но дура я тогда была феноменальная. В теории знала обо всем, а на практике ведь все иначе; ну и, ясное дело, через некоторое время сообразила, что влипла. Решила не оставлять, но с другой стороны, меня точила мысль: вдруг мне внесут какую-нибудь заразу? Я ведь невротичка, вдруг мне все это повредит? И тогда я накрутила своего парня, чтобы устроил меня к врачу подороже, который все делает законно, с учетом психологии и прочее, ну, сама понимаешь — частная клиника и так далее. Записалась я к этому доктору на прием, явилась к нему и давай убеждать его, что рождение ребенка меня погубит — духовно и физически, ну, словом, ты знаешь, что говорят в этих случаях. А врач был такой старый толстяк, очень симпатичный. Жил на Бейсуотер-Роуд. Он заставил меня рассказать о себе все, ну я ему и выдала — вот была потеха! Злющая мать, отец покончил с собой — так она его третировала, дом тесный, работать меня послали с шестнадцати лет и тому подобное. Я уж старалась, чтобы выходило как можно жалостней, и не забывала притворяться эдакой невропаткой, что было не так уж трудно, учитывая сюжет, который я излагала. К концу моего монолога мне уже стало до того себя жалко, что я чуть не заревела. Мне показалось, что я и его проняла, и решила, что дело в шляпе. Но не тут-то было. Когда я кончила, он заявил, что ему очень жаль, но он не может рекомендовать мне прерывать беременность, я, мол, слишком чувствительна, впечатлительна и совестлива, и в случаях, подобных моему, аборт скорее может привести к срыву, уж лучше доходить весь срок до конца. Я пыталась уверить его, что никакого срыва у меня ни при каких обстоятельствах быть не может, а он спросил, зачем же я тогда к нему пришла? В общем, какой-то заколдованный круг: аборт он рекомендует только нечувствительным, кто не может выдать срыв, но ведь нечувствительные к нему и сами бы не пошли, чего ради? Словом, все это оказалось пустой тратой времени, видно, мне просто попался чудак. Не знаю, где его мой парень откопал. В конце концов я уже не представляла, что и делать: то ли уверять его, что я — сама уравновешенность и никакие моральные проблемы меня не волнуют, то ли притворяться, что я совсем дошла и он обязан спасти меня, пока не поздно.