Меша Селимович - Избранное
— В год столько-то и столько, ладно, понял, надеюсь, в этой войне кошек и мышей победят мыши.
— Нет, видишь ли…
— Вижу. А лавку продал?
— Покупатели есть. Жду, кто больше даст. Больно на хорошем месте стоит.
У меня защемило сердце. Не мой это Махмуд. Мой был враль и фантазер, поэт в своем роде, этот — жалкий крохобор. Мой Махмуд гонялся за облаками, этот гоняется за мышами. Мой Махмуд был малохольный и симпатичный, этот — нудный и противный.
Как могла произойти такая быстрая перемена? Значит, плут только делал вид, что жаждет невозможного, а в действительности ждал лишь случая, чтоб стать самим собой.
Может быть, я несправедлив к нему: бедняга получил то, о чем мечтал, пусть мельче, ничтожнее,— и успокоился. Почему я считал его уж таким беспочвенным фантазером, не испытывающим желания хоть отчасти претворить свои мечты в реальность? То, что произошло, более естественно. Правда, в мире одним занятным человеком стало меньше, а это невосполнимая утрата. Не жаль, когда исчезает один из многих — это обычный людской листопад. Но когда уходит недюжинный человек, возникает устрашающая пустота. Все больше серых людей в серой жизни, жизнь становится тусклой и невеселой.
Умер какой-никакой поэт, родился еще один лабазник.
А может, его и не было, может, я его выдумал, может, отличил его незаслуженно? И все же я потерял больше. Его постоянная тоска по счастью, возможно и воображаемому, была неосуществима и потому прекрасна. Легкомыслие, непутевость, непосредственность, простодушное мошенничество, неунывающая безоружность, трусость, малодушие, пустое фантазерство — все это были понятные человеческие слабости. То, что я вижу сейчас, слишком заурядно. С этим человеком мне не о чем разговаривать. К его удовольствию, мы разойдемся. Я, такой, какой есть, ему, такому, каким он стал, больше не нужен. И он мне тоже.
И пока я, расстроенный и огорченный, хоронил в душе близкого человека, не желая вступать в приятельские отношения с новым, пришедшим ему на смену, и думал, как бы уйти, чтоб не обидеть старого Махмуда, ибо новый меня никоим образом не волновал, в лабаз вошел сердар Авдага. Его появление не вызвало во мне ни радости, ни злости, я просто решил, что теперь могу уйти без всякого объяснения.
Однако не ушел, это слишком походило бы на бегство.
Махмуд встал, прижал руку к груди и поклонился, ниже и подобострастнее, чем это сделал бы прежний Махмуд, но с гораздо большим чувством собственного достоинства. Раньше Махмуд представал перед Авдагой жалким и испуганным — где уж ему было думать о том, как держаться,— сейчас у него вид спокойного, уверенного в себе человека, знающего законы и порядки.
Он произнес какие-то слова, точно я не запомнил, во всяком случае что-то любезное и складное, вроде «очень приятно», «большая для меня честь»… Именно поэтому я решил вообще не вставать, уязвленный поведением Махмуда, его грустным перерождением, которое проглядывало во всем, потрясенный его внешним подобострастием и внутренней независимостью, самым, на мой взгляд, невероятным из всего, что мог выдумать Махмуд. Но нет, он не выдумывал, он и впрямь чувствовал себя независимым. Больше он ничего не будет выдумывать. А потом мне пришло в голову, что мое поведение неприлично и вызов я бросаю не Махмуду, а Авдаге, причем без всякого повода и смысла. Я неуверенно поднялся, снова сел, тут же встал и опять сел, Махмуд в это время, словно невесту, вел Авдагу к сечии. Настроение у меня окончательно испортилось, а мое дурацкое вскакиванье еще раз убедило меня в том, что в обиходных делах лучше всего следовать общепринятым правилам, если не хочешь оказаться в смешном положении.
Жаль, не ушел сразу, теперь нельзя уйти, неприлично, и потом, пожалуй, снова начну уходить и возвращаться, как недавно вставал и садился. Вот беда: стоит сделать одну ошибку — и уже нанизываешь их одну на другую, набираешь целое монисто. Ничто так не ранит душу одинокого человека, как собственные промахи.
Наименьшая вероятность сделать промах — это молчать.
Молчал и сердар Авдага.
К счастью, говорил Махмуд. Он рассказывал то же самое, что и мне, даже теми же словами, не обращая внимания на мое присутствие (прежде он никогда бы так не поступил): как побелили, вымыли лабаз, как притащили вещи, о мышах, о количестве зерен в окке пшеницы, об ущербе, о соседских кошках и пользе от них, которую признал сам Осман-ага.
Я с трудом удержался, чтоб не рассмеяться, когда Авдага спросил: «Какой еще Осман-ага?» Только в его вопросе не было ни горечи, ни насмешки, как у меня, он в самом деле понятия не имел, кто такой Осман-ага, потому что Османа никто так не звал.
Говорил Махмуд нудно и скучно, слушать его второй раз было невыносимо, а ведь эти стены будут слушать его каждый день. Я больше никогда не буду. Но сейчас этот тягостный бред имел хоть какой-то смысл, отодвигая грозившую воцариться в лабазе мертвую тишину.
Я избегал взгляда Авдаги, прикидываясь, что слушаю Махмуда. Он тоже молчал и слушал. Молчал — это точно, а вот слушал ли? Глаза его были прикованы к жару в мангале. Он был явно подавлен, зол и, как ни удивительно, печален. Да-да, печален!
Откуда взяться печали в сердце человека, который даже убитого брата не пожалел, у которого нет ни единой родной души, ибо нет в ней потребности, для которого служба — это все: и жена, и дети, и любовь, и счастье? И все же печальная подавленность сквозила в его глазах, во всей его фигуре, в каждой черте лица, как у самого обыкновенного человека.
Страдальческое выражение на лице Авдаги все усиливалось, голова склонялась все ниже и ниже на грудь, и, когда уже, казалось, он вот-вот заснет, он вдруг поднял руку и прервал рассказ Махмуда о мышах и кошках на полуслове.
Махмуд покорно умолк, не смутившись и не испугавшись, и спокойно ждал, что тот скажет.
Авдага тихо спросил:
— Почему Осман взял тебя в лабаз?
— Знает, что я честный и работящий, потому и взял.
— А почему не его? — показал Авдага на меня.— Работать он, как и ты, не любит, но почестней тебя будет.
— Нехорошо ты говоришь, Авдага. Мало ли что бывает в молодости, да я и заплатил за то сверх меры. Суди меня по тому, каков я сейчас, а не по тому, каким был когда-то.
— Что было потом, мне неведомо. И Осману тоже. А что было в молодости, мне хорошо известно, как и Осману. Почему же тогда он дал тебе работу? Да и какой из тебя торговец?
— Знаешь что, Авдага,— сказал Махмуд оскорбленным тоном уважающего себя человека,— спроси-ка ты об этом Осман-агу. Ему это лучше известно.
— Надо будет, спрошу. А сейчас я с тобой разговариваю. Почему он дал это место тебе?
— Откровенно тебе скажу, обидно мне слушать это.
— Обидно ли, не знаю, но мне нужно знать.
Замолчали.
Махмуд начал растирать свою больную ногу, страх и обида всегда напоминали ему о ней.
Авдага мертвыми, печальными глазами смотрел на Махмуда, наверняка жалея, что у того голова не стеклянная и что он не может ее размозжить, чтоб найти в ней ответ на вопрос, который привел его сюда.
Ни тот ни другой, видимо, ничего не знали. Махмуд живет в убеждении, что ему наконец повезло — нашелся человек, открывший в нем коммерческий талант и потому пожелавший взять его на службу. Любое другое предположение — какое бы то ни было — для него оскорбительно. Авдага же со своей стороны полагал, что только дурак ни с того ни с сего возьмет Махмуда на службу. Осман не дурак; значит, должен быть какой-то резон, оправдывающий эту глупость. Какой? Одолжил ли он его чем-нибудь, является ли это наградой за какую-то услугу? Услуги Махмуда всегда наводят на подозрения, Авдаге это хорошо известно, значит, совершено что-то противозаконное, и неплохо бы знать, что именно.
Неужто он всегда ищет вот так, вслепую?
Авдага долго молчал — это тоже способ посеять в душе человека смуту.
Махмуд дрожащими пальцами все ожесточеннее мял больную ногу, подавленный обличающим молчанием Авдаги, встревоженный его тяжелым взглядом, напуганный непонятным ему упорством. Похоже, он думал: «Надо же, с первых шагов суют папки в колеса, встают поперек дороги!» Вконец расстроенный, он снова напомнил мне прежнего Махмуда.
Смешно, если б не было так грустно!
Молчание Авдаги порождало в жертве страх перед тем, что кроется за ним недосказанного и недооткрытого, давая ей время взвесить все свои прегрешения и пасть духом. Но, возможно, это было и экономным ведением огня ввиду нехватки патронов. На одном подозрении атака долго не продержится, захлебнется. Вертелись бы в заколдованном кругу одних и тех же вопросов и ответов, а подозрение так и оставалось бы подозрением, не больше.
Но Авдага еще не сложил оружия, он принялся кружить вокруг жертвы, неуклонно стягивая обруч.
— Ты знал коменданта крепости? — спросил он.