Сергей Кузнецов - Калейдоскоп. Расходные материалы
Профессор Гэри Розенцвейг такой вот и есть – нью-йоркский умник. Если бы папа был жив, он бы не одобрил этого ужина. Впрочем, будь он жив, они бы здесь не сидели.
– Лучше свои коммунисты, чем британские колонизаторы, – говорит Лесли, и Тамми поворачивается к нему (длинные серьги качнулись над черным шелком узких плеч) и что-то резко говорит на кантонском. Ричард хмыкает и еле слышно переводит:
– Сказала: заткнись и не позорь меня.
– Вы понимаете кантонский? – удивляется Лорен.
– Чуть-чуть, – отвечает Ричард. – Мандарин я неплохо выучил, а кантонский… так, немножко.
– Мужчинам в Азии просто учить языки, – говорит Артур. – Заводишь себе местную любовницу. Когда-то это называлось «спящий словарь».
– Я думал, подобные формы неоколониализма давно остались в прошлом, – возмущенно говорит Розенцвейг. – Этот подход кажется мне архаичным и оскорбительным для обеих сторон.
– А если бы речь шла о Франции – вы бы тоже считали его оскорбительным? – быстро отвечает Артур.
Когда он смеется, он совсем похож на отца, каким тот остался на старых снимках – папа в военной форме, мама в летнем платье, на фоне достопримечательностей в расфокусе, в зале ожидания неопознанного аэропорта, на высоком крыльце коттеджа, на самом краю света, где за несколькими рядами оград, колючей проволоки и чекпойнтов – имитация нехитрой архитектуры американского субурба. Всегда в одной и той же позе – папа обнимает маму за плечи, улыбается в камеру, а она стоит, чуть задрав подбородок, глядит влюбленным взглядом, словно знает: им отмерено так немного.
Интересно, когда Артур стоит перед зеркалом – он тоже высматривает отцовские черты, как высматриваю их я при наших редких встречах? И удается ли ему найти в моем лице, в повороте головы, в походке слабый мамин отзвук? Хорошо, если так, – потому что мое отражение давно уже не говорит со мной о маме, а только о том, что я потолстела после родов, подурнела, расплылась.
Мама учила быть в спортивной форме, в тонусе, строгой, подтянутой. Даже после смерти отца держалась, как могла, – натаскивала Лорен на экзамены, заставляла раз за разом заполнять контрольные тесты, ночами сидела рядом, подбадривая себя чашками черного, не по-американски крепкого кофе, а когда Лорен поступила в Университет Оклахомы и уехала в Норман, просто сгорела за полгода от рака печени, никому ничего не говоря до прощальных дней, когда врачи включили обратный отсчет.
– Может быть, тела выкинуло декомпрессией? – говорит Лесли. – Давлением выбросило из одежды, а потом унесло течением?
– Ерунда, – говорит Артур. – Как это – «давлением выбросило из одежды»? Нонсенс!
– А может, тела съели какие-то подводные организмы? – предполагает Розенцвейг. – Рачки, крабы?
Лорен смотрит на креветку, зажатую палочками. Морская живность в птичьем гнезде. Рачки в обломках самолета, крабы выедают начинку большой серебряной птицы.
– А паспорта? Почему они были все вместе, словно их подложили специально? – говорит Артур.
Он знает отгадку, понимает Лорен. Не зря он согласился оплатить конференц-зал: наверняка Фред все рассказал ему заранее. Предложил версию, которая так понравилась Артуру, что он вызвался организовать встречу родственников жертв корейского «боинга».
Лорен смотрит на тарелку жареного риса. Желтые зерна кукурузы, зеленый горох, золотистые кусочки омлета… словно мелкие обломки среди морского песка, останки прожитых жизней…
Третий день
Не зажигая света, сходила в ванную, вернулась, стараясь не смотреть на мерцающие зеленые цифры будильника, нырнула под одеяло, закрыла глаза. Пять пятнадцать! Неужели опять ворочаться до утра? Или спуститься в бизнес-центр, посмотреть, нет ли мейла от Хуана… а может, просто позвонить? Пусть Артур оплатит трансконтинентальный звонок, не обеднеет.
Зря вспомнила Артура, теперь уж точно не уснет, будет лежать в полутьме огромного люкса и, не открывая глаз, злиться на брата. Нет, а зачем он вечером затеял разговор про стрип-бары? Лесли, ты местный, покажешь нам с Ричардом и Гэри, где лучшие девчонки в городе? А куда на Ван Чае лучше идти? Гэри сразу смутился, забормотал, что устал и пойдет в номер, а Лорен сердито буркнула до завтра! и ушла, огорчаясь, что раздвижной дверью нельзя возмущенно хлопнуть.
Лорен ежится. Противно, мерзко, гадко… почти как тогда, много лет назад, когда Артур отправлялся в свой Бостон, а Лорен заподозрила, что брат прихватил с собой ее любимую тетрадку – с Люком Скайуокером и принцессой Леей. Расстегнув молнию на рюкзаке, она начала рыться в вещах. Тетради не было, но между учебником по алгебре и потрепанной книжкой Яна Флеминга Лорен нашла сложенный вчетверо лист New York Post и, сама не зная зачем, развернула. Внутри было вложено несколько фотографий, Лорен сразу поняла – неприличных, тех самых, о которых говорила на переменке Линда. Та нашла их у отца, полковника Дэвидсона, и там были сняты мужчина и женщина, занимающиеся этим самым. В двенадцать лет Лорен делала вид, что это самое ей совсем не интересно, поэтому вовсе не собиралась смотреть грязные картинки старшего брата, но в последний момент все-таки перевернула маленький плотный прямоугольник – и замерла.
Никакого «этого самого». Вообще не понять – мужчина или женщина: скорчившееся тело, вылезшие из орбит раскосые глаза, раскрытый, точно воронка немого ужаса, рот…
– Что ты шаришь по моим вещам! – закричал Артур и тут же запнулся, увидев снимок у нее в руках, и тихо сказал: – Отдай.
– Что это? – так же тихо спросила Лорен.
– Напалм. Во Вьетнаме. Стэн мне дал, сказал: отец найдет – прибьет, а выбросить жалко.
Предательский ком булькнул в животе, рывками поднимался по пищеводу, Лорен быстро-быстро, часто-часто задышала…
– Отдай мне, – повторил Артур. – Если хочешь – я сам выкину, только папе не говори.
Ну да, мы все были дети войны, думает Лорен. Наши отцы воевали в Корее и Вьетнаме, готовились воевать в Латинской Америке и Африке, если надо – в Европе и России. Какой-то солдат, ошалевший от жары, страха смерти, слепого возбуждения и жажды крови, нажал на кнопку «лейки» или «кодака» – хочется верить, за минуту до того, как нажал на спуск M16 и навсегда прекратил мучения вьетнамца, потерявшего пол, возраст и 80 % кожи. Потом, уже дома, проявил пленку, вставил в фотоувеличитель, при свете красного фонаря смотрел, как в кювете с раствором проступают пейзажи, боевые машины, лица друзей – живых и мертвых – и в конце концов из небытия выплыл забытый кадр: сожженное напалмом тело, искаженное мукой лицо, на заднем плане – горящие бамбуковые хижины. Весточка с проигранной войны, трофей из тропического ада, карманный апокалипсис… Что потом? Он выбросил снимок в ведро? Заботливо спрятал среди других фотографий? Отдал тыловому любителю макабра? Фото переходило из рук в руки, его рассматривали с ужасом, отвращением, возбуждением… и вот оно дрожит в руках двенадцатилетней девочки, в детской комнате на военной базе в Мисаве.